Мухтар Ауэзов — страница 86 из 102

ости и становление поэтического творчества Абая. Теперь же я рассчитываю показать Абая-мыслителя, Абая — главу поэтической школы, избравшего себе друзей в новом поколении, восприимчивого к русской культуре».

Еще год спустя, в летних номерах, московский журнал «Знамя» печатает русскоязычную версию с уведомлением: главы нового романа Мухтара Ауэзова «Путь Абая» (это имя получит впоследствии вся тетралогия) выходят в Алма-Ате одновременно на казахском и русском.

Однако же статистическая эта гладкость лукава. Смущает даже невинное на первый взгляд интервью. Отчего бы это Ауэзову вздумалось проводить столь четкую межу между первыми двумя книгами и продолжением, которое он, выходит, продолжением считать не хочет, демонстративно не желает. Но ведь нет никакой границы, любой даже самый поверхностный читатель это подтвердит. Отчего далее с таким нажимом говорит он о «друзьях в новом поколении», какой-то здесь намек есть, не очень, правда, пока понятно, какой именно. И отчего только к русской литературе восприимчив теперь Абай, Восток он позади, что ли, оставил?

Кое-что прояснится, если вспомнить еще раз, что благополучные и даже успешные по всем внешним признакам годы на самом деле не были такими уж лучезарными. Ведь за постановлением 47-го года последовали еще четыре, осуждающие в той или иной форме «националистический уклон» писателя и академика Ауэзова. А о косых взглядах, усмешках, нашептываниях, сплетнях что и говорить. Их можно презирать, но шрамы на сердце все равно остаются.

Вспоминает Исхак Дюсенбаев, работавший вместе с Ауэ-зовым над вторым томом «Истории казахской литературы»: «То было суровое время. Ауэзову приходилось трудно, редко выпадали у него мирные, спокойные дни. Мухтар-ага часто пересказывал такую притчу: «Давным-давно, в некотором восточном государстве долго правил один человек. И вот в пору, когда все вроде бы наслаждались миром и благополучием на земле, у правителя спросили: — Есть ли человек счастливее вас? — Тот ответил: — В жизни у меня было лишь четыре счастливых дня». Услышав это от Мухтара Омархановича, я едва не спросил его: «А много ли счастливых дней было в вашей жизни?»

Но как бы туго ему ни приходилось, он никогда не сдавался, не падал духом, старался не показывать своих горестей. А если уж совсем становилось невмоготу, сажал в машину своего старого друга народного артиста СССР Калибека Кауншибаева, меня, сына Эрнара и, захватив двустволку, отправлялся за город. А возвратившись, негромко наигрывал на домбре или слушал по радио любимые народные песни. Однажды, чтобы утешить его, я привел арабскую пословицу: «Никто не тревожит бесплодны деревья, но швыряют камнями в тех, на чьих ветвях растут золотые плоды».

Он грустно улыбнулся:

— Пословица пословицей, ей нет дела до наших бед. Вообще, люди, видно, придумали легенды, сказки, пословицы те же, песни, чтобы утешить себя в минуту жизни трудную. Конечно, не стоит долго предаваться печали, даже если судьба обрушивает на тебя тяжелые удары. Что ни говори, а жизнь — удивительная штука, и если любишь ее, принимай со всеми неожиданностями и превратностями».

Все так.

Все так, но камнепад не очень способствует произрастанию золотых плодов.


Казалось бы, в таких обстоятельствах самое благоразумное — маневр, жест, даже некоторое насилие над собою ради сохранения главного. А главным была — Книга. Так шахматист, спасая трудную партию, жертвует качество, фигуру, темп. И, в общем, Ауэзов такую именно стратегию и проводил. Не жил свободно, как должно жить художнику, но рассчитывал каждый шаг. Допустим, не раз и не два публично отрекался он от былых оценок поэтической школы Абая, называя, положим, любимого его ученика Кокпая реакционером и консерватором. Не трудно догадаться, какой душевной боли стоили ему эти признания, но, может быть, он хоть немного смягчал ее тем, что не только, а то и не столько себя оправдывает, сколько самого Абая хранит. Сейчас трудно поверить, но ведь в ту пору безумной борьбы то ли с космополитизмом, то ли с буржуазным национализмом, а впрочем, не важно, главное — борьбы, правофланговые ее начали снова посматривать на классика с некоторым подозрением, вменяя ему как раз неразборчивость в учениках — кого приблизил к себе? Тот же Кокпай пел гимн хану Кене, объявленному ныне «врагом казахского трудового народа», вот и приходилось отсекать Учителя от «мнимых», как теперь выясняется, последователей.

Но иногда становилось совсем невмоготу.

Наряду с поэтами и героями общественной истории объектом тотальной паранойи сделались и герои фольклорные. В лихие годы войны власть вынуждена была апеллировать к народному чувству, бессознательно опирающемуся на миф, легенду, предание, теперь же пошло возвратное движение, и эпос, сказочные его персонажи были объявлены вне закона как носители реакционных тенденций истории. Война с ними велась под лозунгами другой, глобальной, кампании, направленной против теории «единой, бесклассовой» культуры. Вот ее-то молчаливо и вспоминает Виктор Максимович Жирмунский, сообщая в письме к Мухтару Ауэзову о перемене методологических установок; он знал, что обращается к человеку понимающему, и Ауэзов действительно прекрасно его понял.

В опасности оказался «Манас» — предмет давних научных изысканий Мухтара Ауэзова. 8 июля 1952 года в соседней Киргизии собралась конференция, которая, не исключено, задумывалась как судилище. Пригласили к участию Ауэзова.

«Я еду, — пишет он жене, — я должен сказать, что думаю, хоть и знаю, чем это мне грозит».

Дальше рассказывает молодой тогда Чингиз Айтматов, оказавшийся свидетелем этого драматического действа.

Зал, в котором происходит собрание, забит до отказа. На площади перед зданием театра — тоже толпа народа. Поначалу происходит нечто невообразимое — следом за докладчиком, ясно заявившим, что советским киргизам и вообще советским людям «Манас» не нужен, один за другим ораторы с остервенением, с геростратовским восторгом крушат собственную историю, объявляя Манаса защитником классовых интересов богачей и, естественно, врагом трудовых кочевников и скотоводов. Но вот поднимается на трибуну невысокий, плотный, а скорее полный человек с сократовским лбом и усталыми глазами и негромко, без пафоса, не прибегая к ораторским приемам, начинает рассуждать как раз о народности древнего эпоса. Это героическая песнь киргизов, говорит Мухтар Ауэзов, возникающая в эпоху становления национального сознания народа и опирающаяся на еще более давние фольклорные, эпические традиции. Это — образ исторической и культурной памяти народа. «…Здесь получил свою многовековую обработку, шлифовку, становление и развитие литературный язык киргизского народа… Какой лингвист сможет решиться вычеркнуть из литературно-образной ткани колоссального произведения лексические, синтаксические, поэтические данные языка народа, не имеющего или почти не имеющего ни своих классиков, ни многочисленных произведений письменной литературы? Кроме того, здесь… отражены мифы, легенды, мудрые изречения, быт, общественный, экономический строй. Здесь же отражены многие этапы истории народа не только со времен калмыцко-киргизских войн XIV–XVIII веков, но и ранние — этапы монгольского нашествия и еще более ранние этапы разорительных для киргизов нашествий тюркского каганата, древнего уйгурского царства и т. д.».

Наверное, Ауэзову скучно было повторять прописи, сделавшиеся, впрочем, таковыми благодаря его же многолетним занятиям, а также трудам предшественников и современников, того же В. М. Жирмунского. Но что делать, у него была ясная и по тем временам рискованная задача — реабилитировать киргизский эпос. Вопрос стоит жестко: «нужен советскому киргизскому народу «Манас» или нет?» И отвечает на него Ауэзов с полной определенностью: ««Манас» нужен советскому киргизскому народу как ценный памятник его прошлого». Сейчас, конечно, легко потешаться над такими контраверзами, но тогда это была — жизнь.

Едва прозвучало это заявление, вспоминает Айтматов, как кто-то, сидевший в первых рядах, сорвался с места, подскочил к открытому окну и выдохнул, обращаясь к мгновенно замолкшей толпе: «Спасен!»

То есть спасен, сохранен для людей «Манас».

Только, к сожалению, не ошибся Мухтар Ауэзов в тех мрачных предчувствиях, которыми делился с женой. Именно после выступления во Фрунзе сжалось кольцо осады и вскоре, как мы знаем уже, ему пришлось стремительно покинуть Алма-Ату. Вдобавок к иным слухам кто-то вроде шепнул ему, чтобы он не ходил в Союз писателей: будто бы его там собираются отравить. А когда Ауэзов вернулся домой, передали (опять-таки, может, быль, может, легенда), что звонил симпатизирующий ему секретарь ЦК компартии Казахстана по идеологии Ильяс Омаров и советовал срочно лететь в Москву.

Ну да оставим это.

Мифы мифами, а факты фактами: работалось над продолжением «Абая» Ауэзову совсем нелегко, и трудности эти не имели, увы, никакого отношения к тому, что называют обычно муками творчества. Все чаще уезжает писатель подальше от Алма-Аты, то в какой-нибудь из кисловодских санаториев, то в Чолпан-Ату, на берег Иссык-Куля, где построил себе дачку, то в Москву. Даже там, в столичной суете, пишется лучше, чем дома. В конце августа 48-го года Ауэзов пишет жене, что новый роман вчерне закончен, но, судя по всему, «закончен» в уме, потому что тут же говорится: «…скоро, после первого буду записывать как подробный проспект книги». Впрочем, через месяц сообщает, что заканчивает и на днях высылает рукопись машинистке. Помимо всего прочего, отвлекает быт — гонорарные дела в разных издательствах, годичное почти сражение за право купить машину и так далее.

Однако же в 50-м году книга выходит, кто-то быстро делает подстрочник, и Леонид Соболев приступает к переводу, договор на который заключен со «Знаменем». Прослышав об этом, алма-атинская литературная бюрократия шлет в Москву телеграммы, сообщая, что в Казахстане роман подвергся суровой критике, что, в общем, действительности не соответствовало, хотя и сказать, что встречен он был восторженно, тоже нельзя. Рецензенты, скажем так, ожидали, куда ветер подует, сопровождая похвалы оговорками, а от оговорок возвращаясь к сдержанным похвалам. В редакции, однако же,