добно. Изгнанию подверглись прекрасный знаток культуры Возрождения, давно уже общепризнанный мэтр Борис Иванович Пуришев и относительно молодой тогда Александр Абрамович Аникст, лучший наш шекспировед. Но им еще, можно сказать, относительно повезло, они лишились только работы. А Леонид Ефимович Пинский, друг Бахтина, крупный знаток Рабле, потерял свободу, будучи приговорен к десятилетнему заключению и ссылке, откуда вернулся после XX съезда. А Исаак Маркович Нусинов, чьи интересы в науке простирались от творчества Пруста до творчества Шолом-Алейхема, потерял жизнь. Он был расстрелян как участник Еврейского антифашистского комитета.
Утраты невосполнимы, и все же, когда на факультете появился Мухтар Ауэзов, там преподавали мирового калибра лингвист Виктор Владимирович Виноградов (как и Ауэзов, в прошлом узник ГУЛАГа) и блестящий пушкинист Сергей Михайлович Бонди, выдающийся исследователь Античности, человек, как-то совершенно по-детски влюбленный в ту зоревую эпоху европейской культуры и ее героев. Преподавали здесь Сергей Иванович Радциг, который однажды самым натуральным образом расплакался на экзамене, когда нерадивый студент не смог ответить на вопрос, что изображено на щите у Ахилла, и строгий теоретик литературы, прямой наследник школы Переверзева, Геннадий Николаевич Поспелов. Было, словом, с кем поговорить и на заседании ученого совета, и в тесном коридоре, и в сквере перед входом на факультет, где так славно дышалось, особенно весной и ранней осенью. А помимо всего прочего, и это было Ауэзову просто по складу характера особенно дорого, царила на Моховой некая трудноуловимая атмосфера братства, стирающая в какой-то степени неизбежную дистанцию между студентом и профессором. Времена были тяжелые, свинцовые, со смерти Сталина еще и полугода не прошло, и все же хранили эти коридоры и аудитории завещанный им и их обитателям дух легендарного ИФЛИ — Института философии, литературы, истории, где преподавали лучшие ученые и где учились блестящие молодые люди, исследователи и поэты. А. К. Дживилегов и В. Р. Гриб, Александр Твардовский, Давид Самойлов, Семен Гудзенко — все это ИФЛИ. А к иным слава пришла после войны, с которой они не вернулись, — Павел Коган, Всеволод Багрицкий… Их наследниками стали ныне всемирно признанные, а тогда, когда пришел на факультет Мухтар Ауэзов, всего лишь первокурсники — Андрей Зализняк, Игорь Мельчук, Михаил Гаспаров, Сергей Аверинцев. А вот Вячеслав Иванов был в 1953 году уже аспирантом, а через два года защитил кандидатскую диссертацию, за которую ученый совет факультета присудил ему докторскую степень, что не спасло его в близком будущем от увольнения за отказ присоединиться к многоголосому хору хулителей «Доктора Живаго», а также поддержку научных воззрений Романа Якобсона, находившегося тогда в безнадежной опале.
Скорее всего, Мухтар Ауэзов присутствовал на той защите, о которой и сейчас, хоть полвека прошло, да и тема, надо признать, специфическая — «Индоевропейские корни в клинописном хетгском языке и особенности их структуры», — легенды рассказывают. Должен был присутствовать, из любопытства ученого, неизменно ему присущего, и потому еще, что Вячеслав Всеволодович, сын его близкого друга и известного прозаика Всеволода Вячеславовича. Есть у него поздний роман «Мы идем в Индию», в котором автор словно бы продолжает уже четверть века как завязавшуюся перекличку. Вступление к роману так и называется: «И тогда Мухтар сказал…» Вот оно:
«Мой друг Мухтар Ауэзов, известный казахский писатель, вместе с другими представителями советской культуры собирался в Индию. И в те дни он зашел ко мне.
Вспомнили поэтов, художников, писавших об индийском народе, искусстве, земле.
Ну а затем говорили о родном Казахстане.
Уже не кажутся песчаными, заброшенными улицы Семипалатинска; не только скалами известен Усть-Каменогорск; пароходы бороздят ежедневно пустынное озеро «Тысячи колоколов» — Зайсан; и шумят Джунгарские горы.
Тогда Мухтар проговорил:
— А не пора ли, Всеволод, рассказать этим молодым людям грустную и забавную повесть о том, как шел ты здесь, ища Индию?
Я ответил:
— Трудно. Многое забыто, а многое придется добавить из жизни других, чтобы образы моей юности стали убедительными и правдоподобными. Боюсь, что эти добавления покажутся чванством и хвастовством, да, да, хвастовством!
Мухтар сказал:
— Одному покажется, а другому нет. А в общем, почему бы не попробовать?
— Попробовать, конечно, можно».
По Индии Мухтар Ауэзов действительно путешествовал, и даже не один раз, хотя вовсе не обязательно, что перед отъездом заходил он к Всеволоду Иванову и что действительно состоялся у них такой разговор. Вполне возможно — беллетристика, прием. Но если заходил, то случилось это в январе или начале февраля 1955 года. И если на самом деле беседовали два писателя подобным образом, то сама тональность свидетельствует о том, что настроение у Ауэзова было хорошее.
Оно и понятно. Он получал удовольствие от университетских будней — лекции, семинары, писание глав в учебник по литературам народов СССР. Но самое важное — он вернулся к своей главной книге. В Москве и «Москве» хорошо работалось. Прежде он никогда, пожалуй, не ощущал такой творческой бодрости, а то и задора, несмотря на далеко не юные уже годы. На рукописи сохранилась четкая авторская датировка — последнюю книгу тетралогии Ауэзов начал писать 28 сентября 53-го года, завершил 10 февраля 54-го. Меньше пяти месяцев, кажется, случай в истории мировой литературы небывалый.
«В четвертой книге, — пояснял Ауэзов впоследствии, — основная идея цикла получает наиболее законченное воплощение. Арена борьбы Абая за сближение казахского народа с русской культурой перенесена в город. Столкновения происходят в чиновничьих канцеляриях русской администрации, в мечетях, на базаре, в домах за глухими заборами. Условия города определяют совершенно иной ритм повествования. В этом романе больше драматических столкновений между близко соприкасающимися социальными группами. Здесь вступает в непосредственный конфликт духовенство с прихожанами, городские купцы и степные баи с городской беднотой: лодочниками, грузчиками затона, рабочими боен и шерстомоек. Недавно пришедшие из степей и превратившиеся в еще неорганизованный, но все же городской пролетариат, эти последние представляли особый интерес для меня как писателя. Именно в их среде можно было наблюдать становление черт нового национального характера. Изображение своеобразного сочетания явлений городской жизни с неизжитыми отношениями феодального быта требовало новых красок и художественных приемов».
И далее автор-Вергилий ведет читателя по темам, сюжетным линиям, чуть ни эпизодам своего романа, как раз на краски да ритм обращая особое внимание. Но заключительные две части этого грандиозного повествования нам еще предстоит прочитать, пока же обнаруживается некоторая странность. Увы, странность, уже сделавшаяся привычной в издательской судьбе эпопеи, а стало быть, и в жизни ее автора.
Все как будто складывается наилучшим образом.
Завершился путь, формально начатый пятнадцать лет назад, а по существу, тридцать пять или даже сорок, когда выпускник Семипалатинского педагогического училища еще не подозревал, что издаст он собрание стихов Абая, напишет его биографию, выпустит роман в четырех томах, но уже догадывался, что Абай станет его судьбою.
Судя по всему, осада, в которой он оказался дома, снята. Столица не оставляет знаками внимания. Наступившая оттепель обнаруживает себя некоторым оживлением литературной жизни. Возобновляются старые журналы, открываются новые. И в редколлегии двух из них — «Иностранной литературы» и «Дружбы народов» — вводят Мухтара Ауэзова. По нынешним временам, событие ничтожное, но тогда на эту высокую должность назначали не где-нибудь — на Старой площади, в сером здании ЦК партии большевиков. И предшествовала назначению длительная бюрократическая процедура.
24 сентября 54-го года в Колонном зале происходит торжественное собрание, посвященное 50-летию со дня кончины Абая, и с докладом на нем выступает Мухтар Ауэзов. «Как никогда, именно в эти дни, — говорит он, — Абай стоит ярко освещенный и ясно понятный нам, вновь оживший. Так, мне кажется, происходит с небесными светилами в пору их максимального приближения к нашей планете, когда они лучше всего становятся видны людям. Подобно им, и все великие личности обретают бессмертие — спутники истории своих народов, светила-спутники поколений, наши дорогие предки, предки советских людей, этих достойных наследников всего лучшего в истории человечества, — становятся в дни их юбилейных дат по-особому понятными, трогательно близкими…»
Даже дежурные слова, оказывается, могут растворяться в течении речи поэта.
Во второй половине декабря, через двадцать лет после первого, собирается второй общесоюзный съезд писателей, и снова на трибуне Мухтар Ауэзов, вместе с Павлом Антокольским и Максимом Рыльским они представляют доклад о художественном переводе в текущей литературе.
Докладчик на форуме такого масштаба, это само по себе бесспорное признание общественного статуса.
С некоторым запозданием, но реабилитация происходит и дома. За несколько месяцев до всесоюзного собрался съезд писателей Казахстана, и на нем Ауэзов тоже сделал доклад о драматургии. Совершенно очевидно, что и в этом случае решение принималось не в двухэтажном особняке Союза, но совсем в другом, куда более внушительном доме. Теперь Ауэзова и в Алма-Ате включают в какие-то советы, правления, комиссии… Наверное, некое сложное чувство, в котором смешались удовлетворенное самолюбие, и горечь, и неостывающая обида, испытал он, получив в начале декабря 54-го года от тогдашнего президента Казахской академии наук Динмухамеда Кунаева письмо такого содержания:
«Глубокоуважаемый Мухтар Омарханович!
15 ноября с.г. ЦК КП Казахстана принял решение о первом томе «Истории Казахской ССР», подготовленном к печати Институтом истории, археологии и этнографии. ЦК КП Казахстана создал комиссию в составе 35 человек для ознакомления в кратчайший срок с текстом рукописи и представления в письменном виде своих конкретных замечаний и предложений для улучшения текста книги. ЦК включил Вас как крупнейшего специалиста по литературоведению и филологии в состав этой комиссии».