Но ведь не пришел Сабит Муканов к Мухтару Ауэзову, и не было такого разговора.
И тогда не надо было ему вообще подниматься на трибуну — может, так лучше всего было бы.
Конечно, приятно слышать, когда тебя поднимают до снежных вершин Алатау и сополагают с самим Абаем. Однако же, слушая это, не мог не вспоминать Мухтар Ауэзов 30-е, тюремные, годы и годы 40-е, когда не величальные, а совсем другие слова из тех же уст он слышал, и начало 50-х. Что с того, что и Сабит претерпел тогда за то же, что ему постоянно вменял, — за «националистические предрассудки», что с того, что оказался вместе с тобою отрицательным героем статьи в «Правде» — что с того, ведь даже общая беда не заставила его протянуть руку.
Такие мысли омрачали торжество, хотя, конечно, и в собрании, и в застолье выглядел юбиляр гостеприимным и благодарным хозяином.
И все-таки совсем иное дело — Семипалатинск, Борили, малая родина, куда съездил писатель на несколько дней перед столичными торжествами. Здесь тоже говорили добрые слова, но в юрте они звучали как-то совершенно иначе, чем в театре, в них было тепло землячества и совсем не слышался звон литавр. К тому же, проезжая по родным краям, то на старой летовке останавливаясь, то в местах, где зимовали, Мухтар Ауэзов возвращался в безмятежные годы молодости, словно и не было ни лихолетья, ни лицемерия, ни тайной зависти, ни явной вражды… И пусть скривит губы и упрекнет в сентиментальности тот, кто никогда этой благотворной ностальгии не испытывал.
Премия, орден, юбилей… А следом и депутатство — еще один непременный трофей государственной славы. Правда, назначили Мухтара Ауэзова — конечно назначили, не выбрали же — депутатом республиканского, а не всесоюзного Совета. Да и награду, кстати, дали почти, но все-таки не высшую — не Героя Труда. Конечно, все это суета, никакого отношения к писательскому творчеству не имеющая, однако же такие тонкие, стороннему взгляду вовсе не заметные, разграничения показательны: видно, власть, вполне амнистировав Ауэзова, осыпав лаврами, все-таки на самую вершину решила не допускать. Что-то сомнительное в этом казахе все же оставалось.
Тем не менее становится он участником различных комитетов высокого ранга, первым в ряду которых следует назвать Комитет по Ленинским премиям. Все то же копошение, конечно, хотя многие относились к этим медалям всерьез, полагая наличие оных знаком собственной писательской доблести, пропуском на олимп. Но чем, кстати, лучше Нобелевская премия? Политиканства ничуть не меньше, а как вспомнишь, что лауреатами не были Толстой, Чехов, Джойс, Кафка, Брехт, а были, наоборот, далеко не первостепенный французский поэт-символист Сюлли-Прюдом, и уж точно второстепенный прозаик из Сардинии Грация Делледа, то и вовсе престиж награды падает. Правда, среди нобелиантов есть, конечно, и выдающиеся, мировые фигуры, как, впрочем, и среди лауреатов Ленинской премии.
Да, суета, но, надо признать, участие в ней Мухтара Ауэзова бывало порой плодотворным, и не просто потому, что лауреатский значок предполагал некоторые блага и послабления для своего носителя — и цензоры и редакторы вынуждены были считаться с лауреатским статусом писателя, или художника, или музыканта. Соломон Волков, в книге «Шостакович и Сталин: художник и царь» пересказывает такую легенду, популярную якобы в музыкальной среде. В Центральном комитете партии идет какое-то важное совещание, выступает главный тогда идеолог страны Андрей Жданов. Под модуляции начальственного голоса сидящий в зале Прокофьев постепенно начинает дремать. Его расталкивает сосед, оказавшийся Матвеем Шкирятовым — всесильным и страшным председателем партийной контрольной комиссии. Композитор сначала не обращает внимания на тычки, а потом взрывается: «Я — сталинский лауреат, а вы кто такой, чтобы делать мне замечания?» История, по правде говоря, малоправдоподобная, хотя бы потому, что партбосс ранга Шкирятова должен был не в зале сидеть, а в президиуме, да и вообще, что ему делать на совещании по музыке. В то же время некая реальная основа у этого мифа есть. В любой другой обстановке достаточно было сказать: «Я — Прокофьев». Да и говорить ничего не надо — все и так знают, кто это в мире культуры. Но в зале заседаний ЦК партии, или в другом начальственном кабинете, понимают именно такой язык: «Я — сталинский лауреат». Или ленинский. Так что не зря все же ценились значки.
Но Мухтару Ауэзову удавалось превратить рутинную раздачу пирогов, ибо, как правило, давно уже было все решено, и не в зале заседаний премиального комитета, в повод для защиты достоинства литературы. Сохранились, например, стенограммы его выступлений при обсуждении премиальных перспектив книги Корнея Чуковского «Мастерство Некрасова». Вообще-то ни тогда, ни впоследствии Ленинских премий за литературоведение не давали (есть, правда, еще одно исключение — Михаил Борисович Храпченко, но, занимая пост академика-секретаря отделения литературы и языка союзной Академии наук, он считался как бы главным теоретиком литературы в стране). Словом, жанр и смущал в первую очередь членов комитета, а к тому же существует строгий количественный лимит. Книга Чуковского в него не укладывается, придется отклонять чью-то кандидатуру. А чью? Все люди достойные. Но с пламенной, даже по записи это легко ощутить, речью выступил Ауэзов: при чем тут жанры, при чем тут лимит? Речь идет о выдающемся явлении культуры, речь идет о труде всей жизни, я еще в 20-е годы, когда в Ленинграде учился, слышал от Евгения Максимова о находках Чуковского в этой области. Словом, премию дали. Как дали ее тогда же и Мусе Джалилю за «Моабитскую тетрадь». Тут, положим, ни у кого сомнений не было, но какова аргументация? Советская литература — литература многонациональная. Муса Джалиль — татарский поэт, надо наградить его, хоть и в этом случае придется отступить от канона: премии посмертно не даются. Ауэзов взорвался — мы не национальность отмечаем, мы высоты поэзии отмечаем, что это за подход?! Литература это литература, у нее единые критерии и один язык — совести и мастерства. Только искажать его не надо, колко добавил он, а то в оригинале у Мусы (а в отличие от всех остальных, читал Ауэзов «Моабитскую тетрадь» на татарском) сказано: «И жизнь моя была грустной песней, и смерть моя превратится в песню», а из перевода следует, что жизнь была как раз светлой песней, а смерть ее оборвет. Да, годы были, косметику и на почивших наводили, пытаясь навязать оптимизм любой трагедии. К слову сказать, председатель комитета Николай Тихонов, некогда весьма яркий поэт, ставший, к сожалению, как и Фадеев, общественно-литературным деятелем, на сей раз очень объективен в воспоминаниях, которыми поделился он с участниками юбилейного вечера, посвященного семидесятилетию со дня рождения Ауэзова. Жаль только, к этому времени он почти утратил уже дар живого слова. «Для такого рода общественной работы, носящей государственный характер (в Комитете по премиям. — Н. А.), Мухтар Омарханович был идеальным человеком. Кроме того, он имел преимущество перед другими товарищами. Он мог читать в оригинале произведения писателей наших советских азиатских республик. И тут он подавал пример нелицеприятного отношения к материалу. Для него не существовало иных критериев, кроме достоинств. Если их не было, если защита шла по линии важности темы или некоторого снисхождения, он делался беспощаден, его разборы становились строжайшим исследованием, и порой не оставалось камня на камне от попыток защитить произведение, не отвечающее высоким требованиям». Легко понять, что любви такие «разборы» не добавляют, особенно со стороны их объектов.
Разговор на ту же тему затеялся, когда Мухтар Ауэзов, вместе с Анталом Гидашем и женой его Агнессой Кун, оказался в гостях у Всеволода Иванова на его даче в Переделкине. Продолжился он уже в машине, при возвращении в город. Каким-то образом спутником Ауэзова и Гидашем оказался редактор одного из московских издательств, заметивший, что, мол, «спускают» им некие нормы издания писателей их республик Советского Союза. В ответ на это, вспоминает Агнесса Кун, Ауэзов сказал буквально следующее: «Книги надо публиковать только настоящие, и нечего устанавливать какие-то там процентные нормы». И уже от себя добавляет: «Большой казахский писатель — Мухтар Ауэзов ценил свою литературу, знал цену и себе, и не терпел снисходительного доброжелательства к плохим книгам, будь они написаны и казахами…»
В последние годы жизни Мухтар Ауэзов начинает довольно много ездить по свету, и это, между прочим, тоже еще одно свидетельство изменившегося его положения в общественной и литературной жизни. Заграничная командировка, да еще в составе какой-нибудь важной делегации, по тем временам — торжественный акт признания заслуг.
Первая большая поездка состоялась еще в 55-м — полтора месяца путешествовал по Индии Мухтар Ауэзов в составе делегации деятелей культуры. Вскоре по возвращении он написал очерк, потом несколько раз к нему возвращался, что-то добавляя, что-то меняя в композиции. Публикаций было несколько, последняя — на русском — увидела свет лишь в 1973 году, через двенадцать лет по смерти автора.
Прав, конечно, Тихонов, говоривший на том мемориальном вечере Ауэзова в московском Доме литераторов так: «Он не был бы автором эпопеи о великом Абае, если бы не чувствовал жизни проснувшихся и идущих к рассвету народов Азии». Переезжая из Дели в Агру, оттуда в Калькутту, Бенарес, Мадрас, Бомбей — всю огромную страну объездил, — писатель-путешественник жадно ловит взглядом черты меняющейся жизни и находит их. Индия становится для него в этом смысле чем-то наподобие зеркала, в котором отражается история собственной страны с ее уходящими в толщу веков культурными корнями, с ее недавним колониальным прошлым и ее стремительным броском в настоящее, ускоренным, как говорят, развитием. И все-таки подлинную свободу и живость обретает перо очевидца, когда он как будто забывает о задании, которое дал самому себе, еще только поднимаясь в Москве на борт самолета, и просто прикасается к незнакомым, но внятным душевно слоям культуры, не смытым водами времен.