Жертвенный пир продолжался. Кумышка лилась, голоса вотяков стали громче. Кое-кто уже пускался в ритуальные пляски с подпрыгиванием. Внезапно Кричевский заметил, что жрец, раздав пришедшим поджаренные внутренности, прихватив окровавленный мешок с вырезкой забитого и освежеванного теленка, уходит прочь. Сыщик поспешил за ним, не без основания полагая, что это и есть тот самый «знающий» колдун, о котором не желает им поведать бабка Марья.
Следить за «вэщащем», однако, оказалось весьма непросто. Шел он тихо и весьма проворно, часто петляя, меняя направление. Увидав его сутулую спину в простом крестьянском армяке совсем рядом, Кричевский решил затаиться, чтобы не быть замеченным. Обождав несколько секунд у ствола корабельной сосны, сыщик осторожно зашагал в ту сторону, в которую двигался жрец. Он шагал сначала несмело, потом все быстрее и быстрее, потом уже пошел вовсе открыто — а сутулой спины, обтянутой армяком, все не появлялось. Полковник резко повернул обратно, пробежал с полсотни шагов — никого. Он метнулся вправо, влево — никого!
— Отвел глаза, кудесник ушастый! — ругнулся озабоченно сыщик. — Закружил!
Поняв, что безвозвратно потерял жреца из виду, Константин Афанасьевич остановился и постарался взять себя в руки. Самым разумным решением было воротиться назад, к киреметищу, и дождаться окончания жертвенной церемонии, чтобы затем следовать к деревне в хвосте процессии. Кричевский так и сделал.
Он шел поспешно и уверенно, узнавая некоторые приметные деревья и камни, покрытые лишайниками, все шел, и шел, а знакомого холма с котлованом внутри все не появлялось перед глазами. Чувство времени подсказывало ему, что уже давно пора быть жертвенному месту, что он идет слишком долго — а он все отказывался верить в случившееся. И лишь когда внезапно выглянувшее солнце оказалось не слева, как он полагал, а справа, и гораздо ниже над горизонтом, понял Константин Афанасьевич, что далеко он ушел и от киреметища, и от деревни Люга, и даже не имеет верного представления о том, в какой стороне они находятся.
Полковник Кричевский окончательно и безнадежно заблудился.
V
Осознав сей печальный факт, Константин Афанасьевич перво-наперво подавил в себе страх и бессознательное желание немедленно бежать наобум, куда глаза глядят. Воображение живо подсказывало, что надо лишь подняться вон на тот пригорок, дойти вон до той приметной кривой сосны, а там уже, кажется, что-то виднеется, и знакомые места вот-вот покажутся.
Вместо отнимающей силы погони за химерами, и впрямь будто подсказываемыми и навеваемыми какой-то лесной нечистью, полковник выбрал место, удобное для отдыха, и со стоном облегчения повалился на сухой теплый песок под корнями старой сосны. Мох выглядел притягательнее, но был холоден, и внутри себя таил влагу.
Больное колено Кричевского уже давало себе знать, распухло и причиняло боль. Мучила жажда, забивая даже чувство голода. Близилась ночь, и следовало позаботиться о тепле, пище и безопасности.
Набросав по памяти сучком на песке план местности, Кричевский решился идти на восток, по возможности держась низины. С востока лес огибала огромною подковою речка Люга, и, выйдя к ней, можно было вдоль русла ее дойти до деревни. Кроме того, в низинах могли течь ручьи, впадающие в ту же Люгу, а ему нужна была вода. На запад, насколько помнил Кричевский, просторы леса были безграничны, без отмеченных на карте признаков жилья.
Из запасов и снаряжения оказалась у полковника пачка папирос, спички и один из револьверов, да еще заветный медальон с локонами жены и дочери, который Кричевский на время путешествия к вотякам переложил в нагрудный карман жилетки.
— Не так уж мало. Могло и хуже выйти, — рассудил Константин Афанасьевич и закурил, радостно ощущая, как с каждой затяжкой возвращается к нему трезвое сознание и чувство юмора.
Развалясь на отдыхе, он лениво жмурился и размышлял, какого зверя можно подстрелить себе на ужин, и как освежевать его без ножа, как вдруг ощутил легкое движение у самой головы. Приоткрыв глаза, Кричевский обнаружил, что не он один облюбовал для согрева и отдохновения этот песчаный пригорок, прогреваемый ласковым солнцем, и в ужасе вскочил.
Чуть выше по склону, как раз там, где преклонил он усталую, но бестолковую голову свою, извивалась и шипела огромная лесная гадюка, черная, блестящая и гладкая, только что скинувшая старую кожу. Промедли Кричевский хоть мгновение — и она укусила бы его в лицо или шею. Гадюка отважно бросилась вперед, почти на треть длины своего узкого тела, ткнулась мордой в грубый ботинок полковника, но прокусить не смогла, отпрянула, угрожающе шипя, высунув раздвоенный на конце тряский язык.
Содрогнувшись от первобытного ужаса и брезгливости перед пресмыкающимися гадами, сыщик достал револьвер и хотел было пристрелить змею, но счел за благо поберечь патроны и поспешил удалиться, оставив ползучую тварь торжествовать победу на отвоеванном пригорке. Он мысленно поблагодарил Бога за спасение от неминуемой погибели и решил быть впредь осмотрительнее. На ум ему пришли воспоминания о ядовитых пауках, об энцефалитных клещах, наиболее опасных именно в мае, и ему стало вовсе неуютно. Господин статский советник тщательно перешнуровал ботинки, заправив в них штанины брюк, на все пуговицы наглухо застегнул сюртук, рукава, карманы и поднял ворот, чтобы защитить себя от падения насекомого за шиворот. На этот раз ему потребовалось более времени для восстановления душевного равновесия.
— Уж лучше волк или медведь, чем эдакая пакость, — сказал он, потом припомнил встречу с лосем на дороге и порешил, что медведь, пожалуй, не лучше.
Блуждал он долго, несколько раз натыкался на лесные болотца с блюдцами открытой воды, но напиться из них так и не удалось. Вода была красно-ржавая и пахла тухло. Жажда томила полковника пуще всего, отнимая силы. Видя, что красное солнце клонится на закат, памятуя, что в лесу ночь всегда приходит внезапно, и раньше, чем на открытой местности, Константин Афанасьевич присмотрел себе убежище в корнях старой высокой сосны, рассудив, что сможет в случае опасности взобраться на дерево. Он тщательно исследовал место на предмет отсутствия других обитателей, после чего устроил себе лежбище, натащил запасы валежника, развел костер и повалился на подстилку из сухой травы без сил, сжимая в дрожащей руке револьвер.
Огромная лесная птица-филин бесшумно скользнула низко-низко над землей, так внезапно, что Кричевский не успел даже прицелиться, и сразу, как по волшебству, наступила ночь. Полковник подбросил валежнику в трескучее веселое пламя. Жажда мучила его пуще прежнего, язык распух, уголки рта кровоточили, и уже не только губы молили о желанной влаге, но и каждая клеточка на коже требовала неумолчно: «Пить! Пить!».
Филин издевательски захохотал, заухал прямо у него над головою, сверху посыпалась старая хвоя, шишки и кусочки коры. Кричевский поежился, вспомнил слова каторжника Головы о доле бродяги в вотских лесах да об оживающих вотяцких идолах.
— Станешь тут язычником поневоле, — сказал он вслух, стараясь сохранить ясный рассудок и мужество под натиском лесной жути.
А лес с наступлением темноты задвигался, зашевелился. Поднялся ветер, раскачивая скрипучие сосны, шумя и голося вокруг. Кричевского пробил озноб, он еще подкинул валежника и придвинулся поближе к костру.
Во тьме слышались недальние крики каких-то ночных зверей, раздался знакомый уже полковнику рев лося. Где-то поодаль заверещал отчаянно заяц, угодив в лапы удачливого ночного охотника — лисы или рыси. Поджав ноги, Константин Афанасьевич в полудреме сидел у костра, поворачиваясь то одним, то другим зябнущим боком к пламени. Пришло вдруг ему на ум, что сосна, под которой он обосновался, слишком толстая, ему с его больным коленом, никак на нее не влезть, и даже не обхватить, и он выбранил себя от души за крепость задним умом, сказав громко:
— Эх, тоже мне, Эпиметей[15] нашелся!
Между третьим и четвертым часом, или, как говорили римляне, «между волком и собакой», сморил его мимолетный чуткий сон, во время которого накрыла полковника волна безотчетного древнего ужаса. В буквальном смысле: волосы на его голове встали дыбом. Такого страха он не испытывал никогда прежде, хоть добрый десяток раз бывал ранее на волосок от смерти. Пробудившись с криком, с прыгающим у самого горла сердцем, покрытый холодной испариной, он подхватил с земли выпавший из слабых пальцев револьвер, и сквозь тихий жар, струящийся от красных углей угасающего костра, увидал, как совсем близко из темноты смотрит на него в упор пара пламенеющих немигающих глаз.
— Сгинь, дьявол! — крикнул Константин Афанасьевич, поспешно кидая на угли остатки валежника. — Верочка, не бойся, милая, со мною все будет хорошо!
С другой стороны послышались отчетливые тяжелые шаги. Кто-то ходил вокруг костра, присматриваясь, примеряясь к нему.
— Пристрелю гада! — сколь можно более грозным голосом пообещал хрипло Кричевский.
В ответ раздались странные, ни на что непохожие звуки, никогда не слышанные полковником ранее. Будто кто-то переговаривался ворчливым шепотом, а потом мелко-мелко захихикал над ним, злорадствуя. Злые глаза вспыхнули зеленым, погасли — и тут же засветились в другой стороне, правее, и, как показалось сыщику, ближе. Он вытянул руку, прицелился и выстрелил. Все вокруг запрыгало, заухало — и стихло. И глаза вновь переместились на прежнее место.
Вжавшись спиною под узловатые корни сосны, Кричевский глядел с досадой на маленькую кучку валежника, убывающую с каждой минутой, и клял себя за неосмотрительность и лень, не позволившую собрать про запас побольше дров на ночь. Слабое пламя костерка, всего из одного язычка, мельтешило перед ним, а по ту сторону кто-то все ходил, все вздыхал тяжело и терпеливо в ожидании своего часа. Когда ночная нечисть приближалась слишком, Кричевский стрелял, всегда целясь, но так ни разу и не попал.
Он подкинул в умирающий костер последнюю ветку, сжал зубы и приготовился к драке. В револьвере у него оставалось три патрона, и Константин Афанасьевич решил стрелять теперь только в упор, когда набросятся. Валежник полыхнул как-то бледно, но вокруг почему стало светлее. Показались из серой мглы стволы ближайших сосен. Крикнула первая сойка, за ней еще одна — и сыщик понял, что наступило утро.