Итак, показание Михаила Кобылина мы можем смело оставить за стенами этого зала. Там, на большой дороге, откуда оно к нам, собственно, и пришло. К району той же «большой дороги», по которой из века в век наша матушка-Русь бродячая несет свое горе и нужды, свои надежды и радости, но вместе с тем и свою непроглядную слепоту, должно быть отнесено нами и показание Ермолая Рыболовца. Этот видел тоже нищего «со скрюченной шеей», и этот нищий, чтобы разжалобить его, поведал ему, что в детстве его «тыкали ножами вотяки для добычи крови». Единственные реальные относительно этого нищего указания свидетеля заключаются в том, что он встречал этого нищего еще лет десять назад в Мамадышском уезде, и что его звали Николаем. Предварительное следствие не попыталось разыскать его. Вы, местные старожилы, может быть, знавали также этого нищего; тогда вам и книги в руки. Замечу только, что относительно «добычи крови через посредство уколов» для жертвоприношений не настаивает даже и господин этнограф Смирнов. Ну а то, что счесть за басню о вотяках решается сам профессор господин Смирнов, должно быть действительно баснословно.
Остается еще свидетель Рагозин — урядник, один из многих урядников, работавших по этому мултанскому делу, где на каждого из подсудимых приходилось чуть ли не по целому уряднику. Они имели досуг и рвение не только вращаться, так сказать, вокруг преступления и преступников для собирания улик, но и отвлекаться в область этнографических разведок о вотяках вообще. Вот что поведал нам господин Рагозин. В одной местности (уезд и волость им, к счастью, указаны) лет двадцать назад утонул в пруду ребенок. Во время производства Мултанского дела до него «дошли слухи», что этот ребенок утонул только «якобы», а в действительности его «закололи вотяки». Он произвел (спустя двадцать лет) дознание, но по дознанию «ничего не могло быть обнаружено». Однако мать ребенка была разыскана и спрошена Рагозиным. Она «упорно» стояла на том, что сын ее действительно утонул, и был похоронен покойным ее мужем на погосте соседнего села. Могилу она забыла и указать не может. Все это, «ввиду слухов», продолжало казаться очень подозрительным Рагозину, и он «думает», что старуха, может быть, боится вотяков и потому не показывает правды. Почему, на каком основании он так «думает», — это его тайна. Подозрительная бдительность полицейского стража в служебном отношении может снискать себе даже и поощрение, но здесь-то, на суде, что нам с нею делать? За каплю достоверности, могущей пролить свет на истинное возникновение всего настоящего дела, мы бы охотно отдали всю эту ненасытную подозрительность, которая, как зловещий кошмар, держит в своих безобразных когтях это несчастное дело. А между тем разве не характерно, что, несмотря на всю подозрительность, несмотря на то, что расследование по делу совсем было приняло характер повального «слова и дела», в результате все-таки — ничего, ничего и ничего! Ни одного констатированного факта. Ничего, кроме болтовни, даже не молвы, стройной и могучей, идущей стихийно всесокрушающей волной неизвестно как и откуда, а именно болтовни, коварной и злой, источник которой может быть каждый раз пойман и раздавлен, как давят пресмыкающееся, готовое ужалить вас в пяту.
Вы, надеюсь, также не поверите подобной «молве» и с тем большим вниманием прислушаетесь к одинокому трезвому возгласу, которым здесь закончил свою прекрасную экспертизу такой знаток вотской народности, как этнограф отец диакон Верещагин. Скромный сельский деятель, посвящающий досуги свои этнографическим исследованиям и литературным трудам, он, вопреки мнению профессора Смирнова, в живой и прочувствованной речи изложил нам итоги своих наблюдений над вотяками, рассказал об их верованиях, описал их жертвоприношения и на основании своих живых наблюдений пришел к продуманному и категорическому заключению: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!». На основании следственного материала, на основании всего изученного вами, я думаю, и вам, положа руку на сердце, не остается иного исхода, как столь же продуманно и прочувствованно во всеуслышание объявить вашим приговором: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!».
Господа присяжные заседатели, перехожу к последней, заключительной части моей речи. Щадя ваше внимание, я старался касаться только самого нужного, главного, но, несмотря на это, речь моя затянулась. Не сетуйте на меня. Мне страшно подумать, что оборвется моя речь, быть может, раздастся ваш обвинительный приговор, прозвучит в ушах этих несчастных еще раз «виновны», и тогда уже некому и негде будет поднять в защиту их голос. Пока я говорю, я знаю — они еще не осуждены, и вот мне хочется говорить без конца, потому что всем существом своим я чувствую и понимаю, что они не должны быть осуждены. Я уверен, что они все семеро встрепенутся только тогда, когда я сейчас стану называть их родное село, начну перекликать их поименно, каждого в отдельности: Дмитрий Степанов, Кузьма Самсонов, Семен Иванов, Василий Кондратьев, Василий Кузнецов, Андриан Андреев, Андрей Григорьев — он же дедушка Акмар, да еще умерший неоправданным в тюрьме Моисей Дмитриев. Это естественно, это понятно! Нам предстоит судить не абстрактно-типичного вотяка, воспроизведенного научной экспертизой господина Смирнова в его профессорском кабинете, подобно вагнеровскому гомункулусу, а живых людей с плотью и кровью, притом каждого в отдельности со всеми осложнениями индивидуальной личности каждого из них, со строгим отчетом перед своей судейской совестью: чем же доказывается вина каждого из этих подсудимых? Мой ответ ясен: ничем! Но вы слышали здесь две обвинительные речи; вам перечислялись улики, общие и направленные специально против того или другого лица; у вас требовали осуждения всех сидящих на скамье подсудимых, начиная с Дмитрия Степанова, «бодзим-восяся» родового шалаша, и кончая стариком Акмаром…
На этом месте у адвоката сорвался голос, он захрипел жалобно, и с разрешения председательствующего объявлен был в заседании перерыв.
II
После перерыва обвинение имело вид кислый, Карабчевский же, напротив, набрался новых сил. Огненный взгляд его гипнотизировал присяжных, слова электризовали зал.
— Аныкские крестьяне, — продолжил свою речь адвокат, — первые, под влиянием простого чувства самосохранения, промолвили вещее слово «вотяки». Вы помните первоначальные розыски на болотной тропе, в лесу, когда искали голову. Были тут и русские, и вотяки. Русские без дальнейших околичностей смекнули тотчас, что это «не иначе, как вотяки», а вотяки указывали на окровавленные щепочки, ведущие к деревне Анык и на мельницу. Впоследствии, спустя месяц, когда обнаружилось, что труп к тому же и обезображен по ритуалу, созданному тут же возникшей молвой, дело вотяков было окончательно проиграно. Пущенные заранее в ход толки, в качестве субъективных предчувствий аныкских крестьян и местных полицейских властей, прямо-таки «чудесно» совпали с обнаруженными вскрытием объективными признаками. Судебному следователю не оставалось ничего иного, как взяться прямо за вотяков, не утруждая себя ни непосредственным изучением места происшествия, ни проверкой первых, ближайших к происшествию следственных действий полицейских властей. Крылатое слово «вотяки» было вовремя сказано и до конца бесповоротно делало свое дело.
Но почему же Мултан? Мало ли вотских деревень в округе? Почему именно село Старый Мултан, где испокон века не слыхано было о таких делах, где старик священник живет сорок лет, священник, который не вызван сюда обвинителями, чтобы изобличить свою заблудшую паству? Защита хотела его вызвать, но суд признал, что его показание будет несущественным. Спрашиваю опять: почему же Мултан? Один из господ товарищей прокурора, выступающий уже в третий раз обвинителем по делу мултанских вотяков, сказал вам: «Так как село Старый Мултан ближе всего к месту, где был найден труп Матюнина, то естественно, что подозрение прежде всего пало на вотяков села Мултан». Если бы село Мултан была единственная вотская деревня на всю округу, я бы готов был допустить, что предположение действительно возникло «естественно». Но ведь это не так. Кругом живут вотяки. Одна деревня ближе, другая несколько дальше, и на расстоянии от пяти до двадцати верст от аныкской земли я мог бы насчитать вам десяток вотских поселков. Земля Старого Мултана непосредственно граничит с землей села Анык, и я, наоборот, думаю, что при заранее обдуманном и правильно вылившемся преступном намерении естественнее предположить, что повинная в жертвоприношении вотская деревня постаралась бы завезти труп возможно дальше от себя. Здесь же труп оставляется в непосредственном соседстве с местом совершения предполагаемого преступления, как будто преступники были заинтересованы в скорейшем открытии их преступления. Раз мултанцы (как допускает обвинение) на протяжении двух, трех верст среди бела дня имели полную возможность перевезти труп, они могли еще с большим удобством сделать то же самое ночью, но уж отвезти его за десяток верст. Во всяком случае, аргумент, что ближайшая вотская деревня является с тем вместе и наиболее подозрительною, не выдерживает и малейшей критики. В двух верстах от Старого Мултана есть село Новый Мултан, однако же его не заподозрили; еще в двух верстах новая деревня и т. д.
Господин товарищ прокурора, рисуя перед вами не один раз самую картину жертвоприношения с такой живостью и увлечением, как будто он сам при ней присутствовал, восклицал: «И чад и дым от человеческой жертвы возносился» и т. д. В самом деле, господа присяжные, если отрешиться от романтических приемов обработки судебного материала и заняться им реалистически, нам может очень пригодиться и этот «чад и дым» от жертвы. По смыслу заключения господина эксперта Смирнова, каждое жертвоприношение есть в сущности «трапеза богов с людьми». То, что отдается богам, тут же, обязательно сжигается. Так поступают обыкновенно с внутренностями, как наиболее ценной частью жертвы. Итак, этот «чад и дым» — не метафора, не гипербола, которой угодно было лишь украсить свою речь господину обвинителю.