Так, эпизод со взяткой, будто бы предложенной ему Кузнецовым и представленной затем по начальству, есть уже до известной степени осуществление той назревшей идеи дознания, что пустоту нужно наполнить во что бы то ни стало. Появление и затем бесследное исчезновение Жукова, с его мягкими кошачьими приемами сельского сыщика, не увенчавшимися достаточным результатом, вносит поэтому в дознание лишь трепет какого-то предчувствия и тревожного ожидания. Чувствуется, что не все кончено. Жуков выступает только предтечей самого не по летам грозного господина Шмелева, того «пристава другого уезда», который славился на всю округу своим неотвратимым сыскным рвением.
Он пришел! Пришел со всеми специфическими приемами нашего обычного доморощенного сыскного рвения. Тут и превышение власти, и угрозы, и насилия, и, наконец, кощунственная присяга на чучеле медведя! Я говорю только о том, о чем имею право говорить. Это установлено следствием, и подтверждено документами. Теперь взглянем на результаты этой «энергичной» деятельности. Надо поистине преклониться перед стойкой выносливостью простых людей, побывавших в переделке у господина Шмелева. В былое время с дыбы каялись же в мнимых преступлениях ни в чем неповинные люди. Надо изумляться, как вотяки выдерживали «натиск» господина Шмелева, как мало сравнительно «наболтали» они, как сдержанно и осторожно давали свои показания. Всплыли наружу только рассказы о том, что «Кузька резал, Васька за ноги держал», или: «Будет, одного уже свезли, довольно!» и т. д. Но всего этого, подтвержденного даже присягой на чучеле медведя, оказалось все-таки слишком мало. И вот тут-то начинаются те настоящие чудеса (т. е. успешные результаты) дознания господина Шмелева, которым господа обвинители придают такое доказательное значение и о которых действительно стоит сказать несколько слов.
Во-первых, появляется один волос Матюнина. Спустя два года после происшествия господин Шмелев самолично находит этот волос на балке шалаша Моисея Дмитриева. Это случается уже после того, когда следователь многократно делал осмотры и не нашел ничего, кроме того, что нашел. Но господин Шмелев «случайно» находит один волос, и притом именно волос Матюнина. О приобщении этого драгоценного вещественного доказательства к делу не составлено никакого протокола; протокола обыска, при котором найден тот же волос, равным образом не имеется. Вся сила единственно в господине Шмелеве. Нас приглашают без всякой критики поверить его свидетельскому показанию. Но будет ли это посильным бременем для судейской совести? Нельзя же забыть, что шалаш и злополучная перекладина не раз до того тщательно осматривались, что прошло два года, что ни одного подобного волоса в том же шалаше ранее не усмотрено.
Конечно, вольно верить обвинению, что господин Шмелев совершил действительно чудо. Но простите нам, простым смертным, не увлеченным слепой верой в чудесное, наш скептицизм. Волосы Матюнина есть, и найдены при трупе. Это порядочный пучок никем не сосчитанных волос, несомненно фигурирующих на протяжении всего дознания, следствия и здесь, на столе вещественных доказательств. «Пучок» волос остается, конечно, пучком, и когда из него вынут или «затеряют» один волос… Вы видите, это такая малая величина, о которой затруднительно даже говорить. В руках господина Шмелева как раз оказалась такая «малая величина» — всего только один волос! Следует ли углубляться мыслью в источник происхождения этого таинственного волоса? Не благоразумнее ли будет поставить вообще крест на всем этом эпизоде и, основываясь на отсутствии протокола обыска и приобщения к делу находки господина Шмелева, просто признать, что волос этот оказался неизвестного происхождения. «Чудо» господина Шмелева останется, таким образом, навсегда окутанным надлежащей дымкой таинственности. Это как нельзя больше приличествует истинному чуду!
Вторая главная улика, появившаяся в мултанском деле в период сыскной деятельности господина Шмелева, заслуживает не меньшего внимания. Я говорю о свидетельском показании ссыльнокаторжного Головы, который, готовясь к отправке в Сибирь, дал неожиданно весьма пространное показание о том сознании, которое будто бы сделал ему содержавшийся с ним в тюрьме Моисей Дмитриев, главный заподозренный по мултанскому делу, к тому времени уже умерший. Мертвый, конечно, бессилен опровергнуть сделанный против него оговор. Но я думаю, что в самых подробностях свидетельского показания Голова, в связи с историей приобщения к делу господином Шмелевым этой новой, важной по делу улики, мы найдем уже все признаки искусственного ее созидания. Ответы господина Шмелева на наши расспросы дают для этого достаточный материал. Ранее, нежели каторжник Голова согласился дать свое изобличающее мултанских вотяков показание, господин Шмелев, по собственному его сознанию, побывал у него три раза в тюрьме. Узнал же он о том, что Голова «кое-что знает по этому делу», из полученного им, Шмелевым, анонимного письма. Теперь спрашивается: зачем же понадобилось приставу трижды навещать каторжника в тюрьме? На это дает ответ тот же господин Шмелев. По его сознанию, все эти разы он подолгу беседовал с арестантом и увещевал его дать показание следователю. Итак, показания каторжника Головы явились результатом собеседований и увещеваний энергичного и находчивого пристава господина Шмелева.
Вы знаете, что по существу своему показание Головы повторяет решительно все ошибки и промахи дознания, которых в показании его не было бы, если бы это был действительный пересказ сознания самого Моисея Дмитриева. В показании речь идет и о несуществующей тропе, по которой понесли труп, и об «истечении крови» путем уколов живота, следов которых по конечному заключению экспертов вовсе не оказалось. Чего не знает дознание, того не знает и Голова. О том ему «не сознавался» Моисей Дмитриев. Например: куда девали отрезанную голову? Какова же цена всему этому показанию? От кого почерпнул нужные для своего показания сведения каторжник Голова? От кого он мог их почерпнуть?.. Ответ, кажется, ясен. Господин Шмелев может торжествовать, и радоваться своим служебным успехам, может ожидать даже награды… Его «выручил» каторжник Голова в нужную и ответственную минуту. Отплатил ли несчастному каторжнику тем же господин пристав Шмелев, это дело его совести. Но дело вашей совести в совершенно равной мере — не поверить ни каторжнику Голове, ни приставу Шмелеву, так как решительно не представляется никакой возможности разобраться; где кончается один свидетель и начинается другой… Они стоят друг друга и восполняют друг друга! Нужно ли мне продолжать, господа присяжные заседатели? Не довольно ли? Подобно вам я вижу этих крестьян, — Карабчевский эффектным усталым жестом, не глядя, указал на скамью подсудимых, — в первый раз, как и вы! Я не руковожусь иным побуждением, кроме страстного желания открыть истину в этом злополучном деле. И не во имя только этих несчастных, но и во имя достоинства и чести русского правосудия я прошу у вас для них оправдательного приговора!
III
Присяжные удалились на совещание, но никто из публики и не подумал подняться с места. Потея, задыхаясь в духоте, несмотря на растворенные окна, ждали вынесения приговора. Нескольким дамам стало дурно, но и они наотрез отказывались покинуть тесную залу. Из окон с площади доносился неумолчный ропот, как шум прибоя: толпа не расходилась, многие сидели прямо на земле, чтобы первыми узнать, как дело закончится. Господа Новицкий и Львовский заключили даже пари.
В это время на площадь въехала простая крестьянская телега с одиноким седоком и остановилась на краю, не имея возможности приблизиться. Загорелый, пыльный, изможденный до неузнаваемости человек с трудом сошел с телеги и, прихрамывая, достаточно решительно расталкивая толпу, зашагал ко входу в здание суда. Судебный пристав вытянулся перед ним во фрунт, но лишь развел беспомощно руками на требование приезжего провести его сей же час к адвокатам.
— Никак не могу, господин полковник! Яблоку некуда упасть! Не протолкнуться! Мы господина градоначальника через окно вынимали-с!
— Тогда проведи меня, братец, улицей к окнам адвокатской комнаты, — сказал Кричевский. — Да велика сыскать и мне представить тотчас пристава Тимофеева! Я точно знаю, что он здесь! Довольно ему от меня бегать!
Пристав провел его в ворота заднего двора и указал на два растворенных окна, из которых слышались возбужденные и восхищенные голоса.
— Николай Платонович! — окликнул громко полковник. — Карабчевский!
Голоса стихли, потом в окне показалась всклокоченная голова адвоката, принимавшего комплименты коллег и соратников по делу.
— А, это вы! — сказал он удивленно. — Куда это вы пропали на все дни? Речь мою, я надеюсь, слышали? Что скажете?
— Речь, к сожалению, послушать не удалось, но не сомневаюсь, что она была, как всегда, блестящей, — ответил снизу сыщик. — Ее непременно напечатают повсюду в газетах, я прочту. Сделайте одолжение, позовите Короленко, если он там.
Лицо мэтра выразило неприятное удивление оттого, что интересуются не им.
— Здесь он, разумеется, где же ему еще быть, — иронично сказал адвокат, отступил вглубь комнаты, и в окне показалась кудлатая крупная голова журналиста.
— Что угодно вам, сударь? — весело и легко спросил он. — Сорвалась ваша миссия? Вотяков-то после такой речуги непременно оправдают! Николай Платонович камня на камне не оставил от прокурорского обвинения!
— Отчего же, — с некоторым мучительным напряжением негромко сказал сыщик. — Миссия моя, напротив, удалась, также как и ваша, надеюсь, увенчается успехом. Вы не могли бы спуститься ко мне? Я имею сообщить вам нечто важное.
Лицо Кричевского, покрытое густым бурым загаром, неподвижное под маской толстого слоя пыли, выразило, однако, нечто такое, что нижегородский журналист без лишних слов перекинул короткие толстые ноги через подоконник и соскочил ловко с цоколя на землю.
— Я слушаю вас, — сказал он тревожно, взирая снизу вверх на рослого полковника.