Муравечество — страница 17 из 126

Инго закончил перебирать таблетки. Смотрит на меня.

— О, привет. Так что, хочешь посмотреть мой фильм целиком?

— Да, да, тысячу раз да! Ну, то есть семь. Только семь. Почему именно семь, я уже объяснил выше, ну и еще фильм очень длинный.

— Значит, вот как мы сделаем, — говорит он. — Фильм идет три месяца, включая заранее определенные перерывы на походы в туалет, еду и сон. Идея в том, чтобы благодаря напору фильм проник в твое сознание и населил твои сны. Это своего рода киноэксперимент, устанавливающий между художником и зрителем равные отношения, благодаря чему зритель, посмотрев фильм целиком, утратит понимание того, где кончается реальность фильма и начинаются его собственные сны. Или ее.

— Или тона.

— Безусловно, у меня есть намерение подтолкнуть твои сны в определенном направлении, но в итоге то, что ты сам привнесешь в фильм, во многом будет зависеть от твоего сознания.

— Типа как брейнио.

— Что?

— Типа как брейнио, — повторяю я.

— Первый перерыв на туалет будет через пять часов, — говорит он, не обращая на меня внимания. — Пользуйся своим. Мой закрыт для всех, кроме меня, и только я могу им пользоваться и обязательно воспользуюсь.

— Вы снова говорите очень похоже на меня.

— В свой туалет я тебя все равно не пущу, мистер.

— Справедливо. Но это правда. Или как Окки. Это жутковато звучит.

— Я не знаю, что такое «окки». Ты готов начать?

— Позвольте мне подготовиться, — говорю я.

— Ладно. Готовься.

— Ладно, я пытаюсь.

— Ладно.

Сделав быстрый вдох, активирую режим «безымянной обезьяны» — а после того, как я много лет изучал и практиковал некоторые околовосточные религии, это получается мгновенно.

— Поехали, — фырчу я по-обезьяньи.

Следующие семнадцать дней проходят в размытом, но гениальном лихорадочном сне, наполненном невообразимым кинематографическим величием, раменом, пропущенными звонками от афроамериканской девушки, «Настоящим тунцом Нилона», тревожными снами, перерывами на туалет, короткими и запутанными разговорами с Инго о растительном клее. Я плачу. Я смеюсь. Я ною. Я вздыхаю. Я потею. Я в радостном порыве бью кулаком по воздуху. Меня переносит в страну чуждых мне эмоций, в страну, которой я, возможно, избегал всю жизнь. Здесь есть всё.

На семнадцатый день, где-то между 15:05 и 15:08, Инго умирает. Когда фильм прерывается и никто не меняет бобину, я оборачиваюсь и вижу, как он повис на костылях, все еще стоя. Я оказываю первую помощь, хоть и не знаю, как ее обычно оказывают, но знаю, что надо давить и, кажется, давить надо на грудь. Не помогает. Я смотрю в его невидящие остекленевшие афроамериканские глаза и плачу.

Разбитый горем, я вспоминаю наш с Инго ночной разговор несколько дней назад, когда он подтыкал мне одеяло перед сном, — этот разговор возникает в голове, словно призрак.

— В мире есть множество незримых, — сказал он.

— Незримых?

— Тех, кого не узрели.

— И зря. Понимаю, — сказал я.

— В фильме.

— Они есть в фильме?

— В фильме они незримы.

— Значит, их нет в фильме?

— Они есть. Но их нет в кадре. Так и со многими из нас.

— Значит, это все же более-менее концептуальное замечание.

— Нет. Были еще куклы. Созданные с тем же тщанием, что и зримые. И их я тоже двигал, шаг за шагом, так же как и зримых. Они жили свои жизни. Но их не видела камера. Только я.

— Вы анимировали кукол, но не сняли их на пленку.

— Это вшестеро увеличило фронт работ. Иначе я закончил бы фильм за пятнадцать лет. Это необходимая жертва.

— Но почему?

— Потому что Незримые тоже живут. Потому что если я не увижу, как они живут, то кто тогда увидит?

— Но почему бы не заснять их и не сделать зримыми для мира?

— Потому что они незримы. А если бы кто-то узрел Незримых, они бы уже не были незримы.

— Может, вы делали хотя бы какие-то заметки на бумаге? Их имена? Имена их любимых? Их семьи?

— Только в мыслях. И с годами я забыл большинство деталей, большинство имен. Они слиплись в единую массу, в идею, в поеденный молью клок памяти. Когда я умру, со мной умрет и то, что от них осталось.

— Это звучит неправильно и ужасно печально, — сказал я.

— Таков наш мир.

— Вы покажете мне этих кукол?

— Нет.

— Расскажете о них?

— Только в виде переписи. Они известны только по статистике. Всего 1573 взрослых черных мужчины в возрасте за двадцать.

— Вы создали 1573 куклы черных мужчин в возрасте за двадцать.

— И анимировал.

— Это невероятный объем работы.

— Недостаточный. Даже близко недостаточный. Ее никогда не бывает достаточно. Но это все, что я сумел. Мое время ограничено. Еще 1612 черных женщин в возрасте за двадцать.

— Господи, — сказал я.

— 1309 черных мужчин в возрасте до двадцати; 1387 черных женщин в возрасте до двадцати. Среди них было восемь Юных Искательниц Приключений.

— Юных Искательниц Приключений?

— Они мне были особенно интересны, — сказал Инго.

— Кто?

— Юные Искательницы Приключений. Я был еще молод, когда они появились. Думал, они смогут выбиться. Предоставил все возможности. Сделал их воительницами. Сделал исключительными. Сделал так, что в мире Незримых они раскрывали преступления. Сделал сексуальными конокрадками. Я любил их. Благоволил им. Представлял, что я из их числа. Но я ошибался.

— Насчет чего ошибались?

— Даже при том что у меня был полный контроль над их судьбами, сам я также был Незрим. Незримый Бог Незримых девочек, и ничего тут не поделать. Они продолжали сражаться. И я их любил. Но в конце концов они, как и все, погрузились обратно в море невидимости, нашли неблагодарную работу, утратили внутреннюю искру, устроились в «Слэмми». Эмоциональный труд, так это теперь называют. Это неизбежно. Теперь я знаю.

— Могу я их увидеть?

— Нет. В живых остались лишь немногие. Они стары и несчастны. Даже если ты сам Незрим, смотреть на Незримых очень тяжело. Очень тяжело. Никто не хочет, чтобы ему напоминали. Гораздо лучше смотреть на Зримых. Незримые — это зрители Зримых. Они нужны, чтобы смотреть, а не чтобы смотрели на них.

Глава 11

У Инго Катберта нет родственников. Как выяснилось, он просил похоронить себя на кладбище Святого Глинглина, чуть южнее заповедника «Двенадцатимильное болото», за «Тэйсти Фриз» и перед «Фрости Фриз»[28]. Управдом вручает мне конверт с четырьмя сотнями долларов. Как ни странно, на конверте написано мое имя. Мне не совсем понятно, почему я организую похороны, но если по правде, то контроль над Инго, над его наследием и его имуществом — это именно то, что мне нужно. Так что, хотя четыреста долларов по одному мятому доллару даже приблизительно не покрывают расходы на гроб, надгробие, священника, похороны и поминки в «Тэйсти Фриз» (заметка: проверить, вдруг у «Фрости Фриз» условия получше), я с радостью оплачу разницу с помощью большого займа у сестры, которая замужем за богачом. Я знаю, в будущем к могиле Инго придут бесчисленные паломники. Я хочу убедиться, что место назначения удовлетворит этих еще не рожденных фанатов, которых наверняка будут тысячи, а то и миллионы, а то и больше. Нужна эпитафия. Что-то проникновенное. Что-то, что выразит культурную важность Катберта, но при этом неразрывно свяжет мое имя с его феноменом. Тут же на ум приходит эпитафия Поупа на могиле Ньютона: «Был этот мир глубокой мглой окутан. „Да будет свет!“ — И вот явился Ньютон[29]. С любовью, Поуп». Возможно, я смогу сочинить что-то подобное. «Пространство-время невидимо и необходимо; так и Катберт. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг». Или: «Невоспетый воспел. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг». Или: «Одинокий человек, растрогавший миллионы. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг», Или «На 32 850-й день Катберт отдохнул. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг». Или «Наш мир не создан для такого афроамериканца, как ты. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг».

Я остановился на варианте с «невоспетым», но добавил «И потому сердце мира разбито. С любовью, Б. Розенбергер Розенберг». Нанял фотографа, чтобы задокументировать похороны. Знаю, что буду там один в компании с нанятым баптистским священником (Инго же наверняка был баптистом!), и в будущем это поможет — укрепит нашу с Инго связь в сознании общественности. Теперь я — Брод. Я Брод, вся моя дальнейшая жизнь просчитана наперед: душеприказчик, биограф, комментатор, доверенное лицо, контакт на экстренный случай. Друг. Я планирую похороны на день, когда ожидается проливной дождь: зонтики и грязь — это образы очень кинематографичные, похоронные, иллюстрируют глубокое горе, лишения и одиночество. Вдобавок мне не составит труда казаться убитым горем — и не только потому, что я действительно буду убит горем, хотя мне не всегда удается расплакаться даже несмотря на то, что я взял несколько уроков актерского мастерства для режиссеров, два урока актерского мастерства для критиков и один — для зрителей. Под дождем же мое лицо намокнет, и не придется беспокоиться о правдоподобии. На всякий случай я взял в аренду на местном складе кинооборудования дождевальную машину.


Вернувшись после похорон Инго и вкусного фраппе во «Фрости Фриз», я думаю о неизбежном путешествии Инго из Незримого в Зримое и обо всех Незримых, кого он пытался взять с собой. Я вынужден ослушаться Инго — совсем как Макс Брод ослушался Кафку — и перебрать его ящики, чтобы найти Незримых. Я считаю, что они — то негативное пространство, которое определяет позитивное пространство фильма Инго, и за все, что сделали, они заслуживают признания и славы. Возможно, нужно снять еще один фильм — с ними. Возможно, пришло их время. Ибо теперь мы живем в будущем. Возможно, этого желал бы сам Инго. Я могу снять этот фильм. Никто, даже кукла, не заслуживает жизни и смерти в безвестности, прожить жизнь в незримости. Я вспоминаю о небольшой ламинированной карточке, которую ношу в бумажнике для вдохновения: