Муравечество — страница 51 из 126

воду, что поможет, ведь она, несомненно, решит, что у меня встал на нее. Вряд ли она часто (если вообще) становится объектом настолько очевидного сексуального интереса, хотя я прекрасно понимаю, что жертвами домогательств могут быть все женщины вне зависимости от привлекательности и что домогательство — это не про привлекательность, это про власть. Это всегда про власть. Но, перефразируя прекрасную доктора Энджелоу, все-таки я поднимусь[79]. Эйчар хочет пожать мне руку и замечает мою очевидную загвоздку. Выпучивает глаза. Я был прав.

— Мистер Розенберг! — после паузы говорит она. — Было очень приятно познакомиться.

— Мне тоже очень приятно.

Я подмигиваю. Подмигиваю, как тот проклятый буксир, мечтающий о смерти.

Она не отпускает руку. Ждет, что я приглашу на свидание. Но я не могу. Не могу! Я не знаю, что сказать дальше.

— Жаль, что я замужем, — наконец говорит она.

— Ой. Я не подумал. Ой как неловко. Хотя ему невероятно повезло.

— Если б он только знал, — отшучивается она. — Что ж, в любом случае — все меняется. Я обязательно вас проведаю.

— Звучит прекрасно, — говорю я.

Она не отпускает мою руку и улыбается. Я пытаюсь представить себе, кому взбредет в голову на ней жениться. И не могу.

— Вы так застенчивы, — говорит она наконец. — Мне это нравится. Это ужасно мило.

— Да, — признаю я. — Я ужасно, ужасно застенчив.

— Ох, — говорит она. — Вы даже не представляете, какой вы замечательный. И среди прочего поэтому вы мне кажетесь очаровательным.

— Спасибо.

— Берегите себя, Б. Розенбергер Розенберг.

И я обещаю ей беречь себя.

Глава 35

Узнав о том, что я устроился на хорошо оплачиваемую работу, Барассини приходит в восторг. Я задолжал ему кучу денег за сеансы. Он даже собирает мне ланч-бокс в дорогу — я еду автобусом «Заппос» до их центрального офиса, расположенного где-то в засекреченном месте в сельской местности Нью-Джерси.

По дороге к Порт-Ауторити я захожу к сестре, Порше Розенбергер Розенберг Хеч. Она тоже в восторге от того, что я нашел работу, потому что ей я тоже должен кучу денег. Она набрасывает мне план ежемесячных платежей и собирает ланч-бокс. Теперь у меня два ланч-бокса. Я об этом не говорю, ведь это мило с ее стороны, а я не хочу выглядеть неблагодарным, особенно раз должен ей кучу денег. Выйдя на улицу, выкидываю ланч-бокс Порши, потому что ланч-бокс Барассини выглядит получше. Мне вдруг приходит в голову, что стоило отдать ланч-бокс сестры бездомному, и я чувствую себя виноватым. Но, по правде говоря, кругом не видно ни одного бездомного, а искать нет времени. У меня есть график.

В автобусе достаю запись для самогипноза, которую Барассини положил вместе с яичным салатом, включаю диктофон на своем айфоне и жду, когда на меня подействуют слова Барассини. Я уже спросил у соседа, не помешаю ли, если сейчас в состоянии гипноза начну начитывать в айфон сюжет забытого фильма. Он сказал, что нет, не помешаю, и отсел.

Опускается тьма. Я слепо блуждаю с лопаткой в руках, пытаясь найти место для раскопок. Спотыкаюсь о кучу грязи, начинаю копать и нахожу светлый парик.

Сцена из фильма проходит сквозь меня как холодный ветер, и я ее начитываю: девушка с томными глазами искоса поглядывает на парня в цилиндре, который сидит на другом конце лавочки в парке. Он тоже поглядывает на нее с застенчивой, натянутой улыбкой. Она поглядывает. Он поглядывает. Проходит какое-то время. Они поглядывают по очереди, но не одновременно, и вдруг в клубах дыма на дереве у них за спинами возникает толстяк в засаленном комбинезоне и со светлым курчавым париком на голове. Он выпускает две стрелы; одна попадает в парня, другая — в девушку. Их глаза загораются желанием, и оба пододвигаются к середине лавочки. Парень застенчиво чмокает девушку в щеку. Оба сидят, потупив взгляды. Она застенчиво чмокает в щеку его. Они смотрят друг на друга, целуются. И пока поцелуй длится, парень замечает камеру, тянется к экрану и опускает шторку, закрывая нам вид. Пять минут мы смотрим на шторку. Сначала шторка время от времени колыхается, словно ее задевают с той стороны. Затем колыхается все сильнее, с растущими скоростью и напором. Затем из-за особенно сильного толчка шторка сворачивается наверх, и мы видим мужчину и женщину в спальне, которые занимаются жестким и каким-то даже зловещим сексом, не замечая нас. Вместо купидона за ними теперь наблюдает ухмыляющийся дьявол с рожками на голове, в темном (возможно, в красном, но фильм черно-белый) комбинезоне. У него оскорбительно антисемитский нос. Пара кончает так, что комнату трясет и со стен падают картины. Уставшие, они пытаются отдышаться, женщина лежит, небрежно раскинув ноги.

Теперь она стоит в профиль на фоне обоев в цветочек. Ее живот увеличивается в дерганом цейтрафере[79].

Затемнение с кругом, диафрагма закрывается, диафрагма открывается.

По грозовому небу летит аист в фуражке курьера «Вестерн Юнион» с узелком в клюве.

Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.

Женщина с пухлым младенчиком на руках, на фоне тех же обоев. В таймлапсе мы наблюдаем, как он растет, а она стареет. Спустя несколько «лет» (в реальном времени — недель) в кадре появляется неотесанный мужлан. На матери и на ребенке появляются следы насилия: разбитые губы, синяки под глазами, сломанные руки. Мужлан исчезает. Герои продолжают взрослеть и стареть. Когда мальчику десять, его мать лежит в открытом гробу.

Далее мальчик стоит в толпе других детей на фоне заплесневелой стены с табличкой «Дом для подкидышей, Нью-Джерси».

Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.

Мальчик спит на койке в общей спальне вместе с сотнями, а то и тысячами, а то и миллионами других детей. Он открывает глаза, смотрит в камеру, осторожно вылезает из койки, снимает ночную сорочку, и мы видим, что под ней он полностью одет. Достает из-под койки узелок и вылезает в окно.

Диафрагма закрывается, диафрагма открывается.

Пухленький сирота Моллой, теперь одетый как разносчик газет, пробирается в нью-йоркский театр, чтобы посмотреть отвратительную сексистскую комедию под названием «А она та еще штучка, ребят!» об испорченной молодой девушке (ее сыграла таинственная Люси Чалмерс), которая наследует винную фабрику, уходит в тяжелый запой, тем самым доводя фабрику до банкротства, тем самым доводя до запоя теперь уже безработных фабричных рабочих, одним из которых оказывается Гаврило Принцип, тем самым начиная Первую мировую. Моллой истерически хохочет. Это момент, когда он понимает, что его судьба — шоу-бизнес.


Похоже, у меня талант продавать обувь. Я пытаюсь проникнуть в женский отдел, потому что, конечно же, именно там, вероятней всего, столкнусь с Цай. Но «Заппос» запускает подразделение специальной обуви, и мой новый босс, Аллен Ключ (знаю!), хочет, чтобы я работал именно там.

— Ты очень творчески мыслишь, — размышляет он. — Нам в «Заппос» обычно не очень везет с кадрами вроде тебя. В новые подразделения требуются генераторы идей, а ты, по моим прикидкам, один из них. О нашем новом подразделении необходимо оповестить все еще не охваченные рынки. И ты, по моей гипотезе, именно тот, кто сумеет этого добиться, с твоими-то бесконечными идеями и творческой энергией, которая, по моему мнению, просто не имеет границ.

— Спасибо, Аллен, — говорю я.

Подразделение специальной обуви создали, чтобы продавать специальную обувь, конкретно — обувь специально для клоунов, обувь для увеличения роста, тапочки с мордочками животных и одиночную обувь для одноногих. Для «одноногих» я предлагаю создать сервис под названием «обувные приятели», чтобы одноногие покупатели находили в нашей базе данных других одноногих покупателей с похожими размером ноги и вкусом и вместе носили одну пару на двоих. Аллен говорит, что, возможно, я гений и что время покажет.

И, разумеется, вслед за этим моя коллега Генриетта тут же предлагает сервис «носочные приятели», который, прямо скажем, выглядит так же, как мой, только в профиль. Аллен хвалит ее за мою идею, и я объявляю войну. Предлагаю выпустить в продажу туфельки-лотосы для пожилых китаянок, прошедших бинтование ног. Генриетта говорит: а что, если продавать их фетишистам, которые любят связывать себе ноги. Опять — та же самая идея. На самом деле нам без разницы, зачем конкретно покупают туфельки-лотосы, объясняю я. И предлагаю выпустить в продажу цементные ботинки для наших покупателей-мафиози. Это шутка, чтобы разбавить напряженную атмосферу и продемонстрировать мое остроумие — куда лучше, чем у Генриетты. Все, кроме Генриетты, смеются. Я вижу, как она хмурит лоб, яростно шевелит извилинами, придумывает шутку. В итоге предлагает обувь для уток. Перепончатую. Шутка не заходит. Она сконфужена. Я предлагаю обувь для проституток. Ну, знаете, красные десятисантиметровые шпильки в блестках. Все снова смеются. Аллен хлопает себя по колену, затем меня, затем обходит стол по кругу и хлопает по колену всех присутствующих. Я взял шутку Генриетты и обратил в золото. Выжал лимонад из ее хрени. Внезапно даже думаю о том, чтобы попробовать себя на открытом микрофоне в каком-нибудь стендап-клубе в центре. Раньше я был ярым противником юмора, потому что считал, что комедия чаще всего приносит вред, ведь она высмеивает малоимущих, а в случае сатиры — и многоимущих. Но смех меня опьяняет.

Генриетта тем временем бесится. Ее глаза горят. Она, как гарпия, визжит, что после моей идеи насчет китайских старушек и шутки про проституток абсолютно очевидно, что я какой-то женоненавистник. Как феминист первой, второй и третьей волн, я возмущен. Вот что больше всего злит меня в женщинах: они думают, что могут безнаказанно клеветать на мужчин. Что ж, я оцениваю женщин по тем стандартам, на которые они сами стремятся претендовать. Именно так поступают настоящие феминисты. Есть только один способ ответственно ответить на мерзкие нападки Генриетты: я втопчу ее в грязь и оставлю умирать. И я мгновенно одну за другой выдаю сразу три серьезные идеи для специальной обуви: ретро-туфли для хипстеров, пинетки для собак и дизайнерские детские ботиночки с милыми названиями вроде «Агу-Гуччи», «Ив-Сен Пацан», «Ко-ко-ко Шанель». Бум. Бум. Бум. Тебе конец, Генриетта. Я — король этого департамента, а тебе к