Муравьиный бог: реквием — страница 61 из 70

И нажимает на звонок дверной затопленный сосед сердитый, и жмёт, и жмёт, и жмёт, звонок визжит, вливаясь в уши, будильник на столе звонит, и в сумерках дождливых в просторном саване рубашки она спускается ворча с перин, скрипя доскáми, горницей бредёт до тёмного угла, взбираясь маминым диваном до лампадки, и, опираясь на Помпеи раму, крестясь на образа, в лампадку масло льёт, туша им тоненький прыгучий огонёк.

17

Русалов день Двунадесятого поста, святых Хавроньи и Петра, надежд не оправдал, с небес лило без перерыва. Господь благословил домашние дела, каких в других делах её не доходили руки, и, гробовину сняв с окна, она уселась штопать холст в полог одра у лампы керосинной и про Хавронью и Петра, затягивая ниткой плеши, говорила…

– Был Пётр князь, блудной был князь, красивый, всё юбки, значить, возле-то… На то внизу – жави да балуй, пока осподь с своих зямель не глянеть на полы́, и в день один взяла Петра проказа, такая лютая, нихто не можеть почанить. Скрутило, не раскрутишь, как тебя, Данило, ляжить, ни гы, ни мы. Науками руками развели, не знаем, говорять, лекарств таких, то значить, будить как осподь решить: то, можить, крив да сох сто леть живьём гнивай, то, можить, милостью осподней долго ни протянешь, то, значить, воля княжая твоя, казни хошь, милуй нас, а мы не знам. Молися богу. Таким-то жить Петру велика мука, и просить бога: прибери, а только грех такой на ём, сам чёрть открестится прибрать. В колясах по нявестам возють, што ребятишки только камни следом не кидат, да девок прячут мамки в подола, а жив живёть да осподу зовёть, помилуй мя. И вот однажды снится сон ему, что есть такая девушка Хавронья, и только что она его излечит, полюбив. Проснулся он, велел везли чтоб к ей…

– Как, ба, велел, он же мычал?

– Мычал, чаво ж… Када они мычать, понять-то много дела? Поехали они, а девушка была из бедных, с лица и то не княжью свадьбу пировать. Приехали, зовут Хавронью, вышла. Глядит князь на неё, признал из сна-т, Хавроня тоже на него, а сердце схолонуло… чий князь до ей, чий век она яго ждала. И так и стало, как обещано во сне. Взглянула, полюбила, ко лбу оть так ладонь иму, и хворь как неть сошла, себе взяла, на то она любов. Взяла она, а он што коть гулёный, в голодно – ласть, а сытой – тю яго видать…

Она обидчиво на деда покосилась, вздохнула, расправляя на коленях штопь. Петруша тоже посмотрел на деда: ушёл бы, не ушёл бы он от них? Данило Алексеевич сидел, приподнятый в подушках, «переветрить», смотрел в окно, Петруша тоже посмотрел. Двоился лампы керосинной круг и восковое бабино лицо, над штопкой шевелились призрачные руки. Он, дед, кусок стены внутри стекла, как будто запертые вместе с садом в низкую кривую раму, седые тучи лицами ползли, кропило. День потускнел и весь облип, промок от скользкой грязи дождевой, мелькали сорванные листья, и пугало жестянками звонило сквозь стекло.

Она примолкла, закусила хвостик нитки, сплюнула на пол, встряхнула гробовину, в седой просвет окна ещё дыру нашла, сказала:

– Петя, нитьку вставь…

И долго в полусвете керосинки слюнил-крутил, вставляя чёрный верткий хвостик в узенький щелок.

– Ну, вставил?

– Щас…

– Кривыя руки, ждать помрёшь.

– Да щас…

– Нихто не запярал, хлаза хлядять, да светом свету не найдёть, дай я сама.

– Вот, ба. – Он вытянул зубами хвост из узенького ушка, и, послюнив щепоткой пальцы, она сравняла длинный край с коротким, быстро затянув на узелок.

Рассказывала дальше:

– Поехали с Хавроньина двора, гульбят за здравье княжье божье праздник: кака ни юбка – снова в кузова, да не успели съехать до свои, как во второй раз заняла Петра проказа, да только тут такая уж, что в дрожки вмёрз и хлаз не шевелить, остеклянел. Назадь к Хавроньи повернули кони… Она яго без слова приня́ла, а только в этот раз осподь простить не обещал, тяжеле новый грех, тяжеле казнь. Забрала в дом к себе Петра Хавронья, и день не спить, и ночь не спить, за ним, кромешным, ходить, мо́лить Христа ради за няго, а князь ляжить жавой покоем, ни в потолок, ни на ниё, а шквож хлядить. Она болить о ём, слязами плачить: осподи помилуй! Воскреси! Уж все рукой махнули на яго – не будить, видять люди, чуда лишний раз. Двунадесятым – хлядь, в своих ногах выходит Пётр на крыльцо, за ним Хавроня, ма-а-ленька така, по бок яму́, и говорить прислужне кони в Муром собярать, да место на двоих постласть. Как, – те яму, – дворовой девке место с княжьим? А он им так: она тяперь жана моя, а вам – княжна. И сё.

Петруша хмыкнул, что княжну как поросю зовут у тёть Наташи, но было всё равно приятно, что женился князь на ней.

– И стали дружно жить они друг с другом, до люб других тяперь-то Пётр ни-ни… ни на кого не гля́нить, кроме ней, а ей-то солнца, что за Муромом встаёть, када обнимить он, не надо. На то она любов. Князь ей один, она яму одна.

И захватило дух с хорошей сказки. Данила Алексеич отвернулся от окна и ласково смотрел на голову, склонённую над штопкой.

– Все так заладилось у их, а только меж людей кому заладиться, тому в заладь и плюнуть, и Мурома бояре не хотять, чтобы простая девка им была княжна. Собрали сходь и говорят Петру: или гони Хавронию свою, или тебя с ей разом, када она жана тяперь твоя. А Пётр ни стал и думать. Отрёкся от престола, да и всё, и удалились оба в монастырь.

– Чего, баб, в монастырь?

– Чаво ж? Монахи приютили. А так бы зарубили добры люди топором. Тябе не от баранки – княжества отрёкся, миру за неё. За стеночкой друг дружка в кельях жили, деток не прижили, да на любови сами прижились. И так вот вместе как пожили, захотели в гробе лечь. Он гроб стругат, Хавронья рядом. Шперва сидела так, потом монахи видють: взяла шитьё она, подушки две для гроба вышиват. Монахи-то на них смеются – чаво ж вы, говорять, затеялись, чудно? Осподь и дето с маткой вместе-т в царство божье не бярёть, не то што так. Они на то одно: князь гроб стругат, княжна подушки, да и сё.

Она перекусила нить, иглу с хвостом воткнула в фартук, сложила на коленях штопь, рубец от шва расправила, вздохнула:

– Всё. Дотлеваить пледенёк, на свадьбу подарили… Замысловецкие. Данило, помнишь, нет? Замысловецких-то? Серёжу с Олей…

Данила Алексеевич молчал. Лежал, прикрыв глаза, уставив острый нос в сырые доски. Над ними барабанил дождь, стекал по выбитому жёлобу в ведро, с ведра переливался в землю, и было слышно с тёмной половины, как шлепают лягушки по крыльцу.

Проглянув гробовину на просвет, она вздохнула:

– Дыру с дырой сшиваю гнилью, нитки дрянь, а был хороший плед…

– А дальше, ба, чего?

– Чего с начала, то и дальше будить, а ищем, ищем всё, до ямы гробовой.

– С Хавроньей этой…

– Ну и вот… Окончила Хаврония подушки, взялась развышить покрова. Глядить, а князь-то богу душу намостил. Она и говорит: ты, Пётр, погоди, не помирай, пока дошью, и будить на обоих чем укрыться. Он погодил, и как она дошила, так с ним лягла, укрылись на двоих, да вместе так в единое дыханье отошли.

Монахи подивились, а только боязно в единый гробь двоих ложить, не принято у их, подумали да разделили, по разным гро́бам развели… Глядять наутро – князь с княжной в одном ляжать. Опять их разделили – снова чудо, вместе рядышком они, на всё господня воля-то, ну так и вместе схоронили их-т…

– В одном гробу?

– В одном, как жили…

– И как, ба, трупы-то перебрались друг к дружке? Хавроня мёртвой притворилась, что ль?

– Ты сам-то мёртвым претворился б, в хробь живым-то лечь?

– И как тогда?

– Да как перебрались? любовью. И более всего любов – сказал. Нясите бремена друг друга, приставши призваны наследовать прощение своё, чем вы ссудили, вам судится… Что-то мокро… батюшки святые, напрудил?! Ах ты тихой пролежной ты злово`нный, ведь только ж застелила, а?!.

Перестилая, поднимая, подменяя, швыряя кат белья обмочного на пол, под крик покойника снимая въевшуюся в язвы марлевых тампонов шерсть, ему в ответ кричала:

– Замолчи! Нашёлся мученик овённый, тлен осподень, поучи! Не будить баба делать ничаво, жавым до кости черви обглодя́ть. Ляжи, сказала, мне… Петруш, держи проклятого яго…

– Так, ба?

– Немножко приспусти… да снизу бабе надо, снизу! Слепнешь, што ль?

– Так, что ль?

– Ну так… ещё чуть сдай… тяперь держи… ой мамочки, смотреть-то страшно, грех-то ест, Есей, тябя… ой мамочка моя… ой мама-мама дорогая, божиньки мои…

– Бъять, баба, бойно! Бойно… бойно… бъять…

– Баб… больно, баб, ему…

– Жавой-то, значить. Мёртво не болить. Болить тябе… Чаму болеть, скажи? Ить как паук без му́шины, усох… Вот, поори… орёшь не доорёшь, осподь молитвой слышить. Ко мне подай яго… ну всё… да всё, Данило, всё. Другим теперь бочком верти… Ох страхушки, как запаршивел весь, живьём гниёшь… Петруша, марганцовку разведи послабже, кровяни́ть…

– Бъятьбабабойнобойнобабабъять…

– И ничаво, осподь терпел и нам велел, кака не жизь, да жизь, и мышка выбереть, чтоб кот жевал да плюнул, на том-то свете лучше, думашь, будить? Погоди!.. Как черти язвы шомполом проткнуть, помянешь бабу…

– Бъять…

– Ба, на, развел…

– Давай… теперь мне крем-то выдавь на ладоню…

– Давить?

– Чё ж, воскресенья ждать? дави. Есей? Смотри-к… не хочить шмерти грешника осподь, не восхитит к себе нечистым духом, а твой нечист, возьмёть, когда черёдь придёть, ещё нас всех переживёшь…

Кулак собрался в холмики кости, приподнимаясь.

– Кому собрал? На комара война… заморный пень. Петруша, ну?!.

Он быстро протянул под бок повёрнутый клеёнку, чтоб марганцовкой не накапало под низ. Она помазала, пошлёпала, протёрла, пустила бок, расправила подстил, сказала:

– Всё.

Кулак бессильно опустился.

– Ну, день-то пролетел, во тьме не сыщешь… Петруша, макароны будешь?

– Да.

– Салатик только покрошу, мне за огурчиком сходи…

Он вышел на крыльцо.

Дождь кончился, стелил туман парной, от листьев капало, блестели лужи, как будто дождь чернила в них налил, густые лунные чернила. С земли тянуло яблочной гнильцой, соломенной вечерней прелью. Кружили, сатанея, комары, вокруг ушей вертя голодный нимб. С холодными обрывками тумана бежали между мыслей облака, а мысли были так, без мысли, ни про что. Безжалостно небесный дворник мёл за горизонт похожие на клочья пёсьей шерсти пряжи; они летели снова вкривь и вкось, осенней тяжестью ложась на мятенькие крыши. Промозглой сыростью валилось на забор, и быстро втягивало небо печные сизые дымки, как паровоз, который всё стоит, стоит, а если вдоль пойти, покатит, побежать – помчится, хоть так и будет всё стоять.