Мурлов, или Преодоление отсутствия — страница 117 из 143

Вопросы были обычные, в основном надо было подчеркивать или «да», или «нет». Только в одной строчке ответ не предполагал выбора: на вопрос – были ли Вы раньше в Галерах? – следовал ответ – нет. Его тоже следовало подчеркнуть. Если не подчеркивать, можно было впоследствии схлопотать последствия, а из них и следствие.

– Позвольте вопрос? – поднял голову Рассказчик. – А то мне плохо.

– Что такое? – спросил служитель анкетного культа. – Не ясен вопрос? Вопросы подобраны для среднего Ай Кю. У вас какой Ай Кю?

– Тридцать пять сантиметров.

Боб вспыхнул радостью.

– Так в чем же дело?

– А дело, сударь, видите ли, в том, что я должен ответить на вопрос «Ваш любимый писатель».

– Ну и отвечайте, – пожал плечами служитель. – Что же тут сложного? Фамилию забыли?

– Сложность вопроса и состоит в его простоте. «Ваш любимый писатель» – это как «ваша любимая пища или песня»…

Боб толкнул меня локтем и подмигнул: дает Рассказчик! Он им тут сейчас разнообразит всю эту сухотень. 35 сантиметров!

– Сегодня любимая пища одна, завтра другая. Утром муторно от той еды, что съел вечером, а вечером смотреть не хочешь на ту, что давали утром в буфете. Вот сейчас мне, кроме Кафки или Мисимы, никто не идет на ум.

– Не говорите ужасов!

– А вот если взять шире…

– У вас кончится ваше время, – предупредил служитель.

– Все мое ношу с собой. Куда оно без меня денется? Так вот, если взять пошире, а только так надо ловить мысли и рыбу, как только я беру шире, тут мне и становится плохо. Я начинаю говорить и тогда плохо становится всем. (Чиновник вертел в пальцах карандаш.) Когда я голоден, как волк, – что может быть лучше Рабле? Когда мне ноздри щекочет воображаемый запах дичи – я читаю Гомера. Когда мне хочется сладкого, но с горьким осадком, – я беру Гоголя. Когда я хочу чего-то такого изысканного, чему и слов нет, – я капля по капле цежу Хименеса. Когда мне надо набить брюхо – я читаю Плутарха. Когда я болен и мне не до еды – у меня на столике Акутагава. Когда я сыт и мне хорошо – я читаю «Гека Финна», «Остров сокровищ», «Человека-невидимку», несравненного мастера. Когда меня тошнит от сладости – я беру Сервантеса или Свифта. Последний, кстати, незаменим при изжоге. Когда же, напротив, меня тянет на сладкое – нет ничего лучше Фицджеральда. Когда я хочу горбушку с чесноком – я беру Чехова и Толстого. Пощелкать орешки – Оскара Уайльда. Если тянет на солененькое – изумителен Борхес. Когда живот бурчит и хочется всего, и ничего нельзя – помогает Достоевский. Когда хочу забыться – хорош папа Хэм. Ну, а шампанское заменяет Пушкин. Я могу продолжать. И продолжать еще очень нудно и долго. Ведь есть еще Маркес, Звево, Камю, Грины разных оттенков… О! А Мэтьюрин, Потоцкий, Хуан Рульфо! Последний сейчас как раз отвечает моменту. Ведь есть еще пропасть писателей, чьи произведения напоминают определенную диету или очистительные курсы, совершенно несъедобную мякину или ценные пищевые добавки, соусы или хрен с редькой… Вот мне и плохо, оттого что я не знаю, кого же мне произвести в генералы. Запишу, пожалуй, все же Кафку. Я, похоже, сегодня наелся вот у его Брательника мухоморов.

– Пишите Кафку, – согласилось лицо. – Только не ошибитесь в написании слова. Пушкин – было бы попроще.

– Может, подскажете? – залебезил Рассказчик.

– Неположено! – отрезал чиновник, но тут же смилостивился, как классный руководитель на экзамене в школе. – Не знаете – пишите Пушкин или, кто там еще, такой же, Демьян Бедный, например.

– О! Как это я о нем забыл! Благодарю! Пишу: Демьян Бедный. Благозвучное имя. И, кстати, после него в нашей литературе заварилась вся эта демьянова уха и любимой сказкой всех советских детей стала сказка о том, как бедный дурачит богатого. А вообще-то, уж коли я начал этот разговор, для чтения ничего нет лучше словарей. В них мало воды и нет эмоций. Правда, тоже не во всех… Друзья мои! – вдруг патетически воскликнул Рассказчик.

Боб вскочил и замер по стойке «смирно». Следом поднялись и мы. Ошалевший чиновник тоже приподнялся на полкорпуса. Пафос.

– Друзья мои! Книги – моя земля! Я есмь книжный червь, произошел из книг, живу книгами и, даст Бог, останусь прахом в книгах. И тогда с полным основанием можно будет сказать обо мне: «Вся жизнь его пошла прахом!»

Я добавил:

– И да будут книги ему пухом! Аминь!

Боб рукавом вытер слезы. Все сели, а чиновника слегка заклинило. Он опустился на стул через минуту. Мы уже старательно скрипели перьями.

– Да! – вскинулся вновь Рассказчик. – Совсем забыл!

– Что такое? – нахмурился кадровик, пощупав себе поясницу.

– Это, правда, не имеет прямого отношения к выбору любимого писателя, но, хоть и косвенно, на этот выбор влияет. Мне кажется, со временем авторы книг незаметно проникают в ткань повествования и начинают жить жизнью второстепенного персонажа, изнутри посмеиваясь над основными (главными) героями и над читателями. Если сравнить издания прошлых веков и современные «Илиаду» или «Дон Кихота», в последних наверняка появилось по одному «лишнему» персонажу.

Чиновник задумался, а мы вернулись к нашим анкетам.

Мы аккуратно заполнили бланки. Лицо просмотрело их. Удовлетворилось. Потеплело. Как дачник в первую декаду мая. Еще бы – ведь мы засеяли его очередную грядку не какими-нибудь, а элитными семенами. Он только поинтересовался у Рассказчика:

– Почему вы написали не Кафку, не Пушкина, не Демьяна Бедного, а… – он посмотрел в анкету, – какого-то Мурлова?

– Это вот он, – Рассказчик ткнул в меня пальцем. – Я столько времени с ним в пути, что остальных не помню даже в лицо, не то что по фамилии. «Все прочее – литература». Вот вы, сударь, – обратился он вдруг к чиновнику, – что помните из школьного курса электричества?

– Я? Закон Ома…

– А еще?

Чиновник покраснел.

– Вот и я: его помню, а других нет… Истинно сказано: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела, – шепнул мне Рассказчик.

Явился тип восточного мужчины, то есть мужчина восточного типа с бесстрастным лицом, спросил: «Блохи есть? Вши? Иные гниды?» – и, не дожидаясь ответа, отвел нас в «Обмывочный пункт», представляющий собой два ряда душевых кабинок с наполовину отсутствующими кранами и душами, с парилкой на двух персон под самым потолком, как голубятня. Но клозет или, как больше нравилось именовать его Корнею Ивановичу Чуковскому, нужник – был отменный. Чистый, светлый, как будущее, и везде лежали бумажечки – стопочками и в рулончиках. Трогательная, правда с некоторым онанистическим оттенком, надпись на стене предупреждала о том, что «Культура человека проявляется наедине с собой», и, очевидно, для повышения этой культуры по стенам красовались надписи со стрелками и указатели: «Щетка для унитаза», «Бачок для слива воды», «Бумага для» (без указания, для чего), «Унитаз» и «Писсуар» (тоже без указания).

– Борода, пожалуйста, будь внимателен, не спутай писсуар с Писсарро, – сказал Боб. – Здесь к грамматике относятся строго. Это тебе не мазок класть.

Рядом с унитазом на стене висел телефон. Под ним в рамочке: «В службу спасения звонить 011».

– Распишитесь за банные принадлежности, – попросил банщик. – Полотенчики вафельные, но свежие. Вам тоже? – обратился он ко мне.

– Мне, пожалуйста, если можно, только шапочку под шлем. Моя обветшала и засалилась. Бельишко я тут недавно менял.

– Понимаю. Есть кипа. Устроит?

– Какие они тут все понятливые! – зашумел Боб, когда мы остались одни. – Мне ни черта не понятно, а они, как попки: «Понятно! Все понятно!» Сейчас проверю их понятливость. Намекну на пивко с раками. А то что за помойка без пива с раками! Маэстро! – позвал он банщика, высунувшись по пояс в коридор.

– Одну минутку! – откликнулся тот.

– Щас проверим, – напевал Боб, – щас проверим их понятливость. О, шлепает. Ща-ас… – Боб широко развернул свою мужицкую грудь, отставил почти как балерун правую ногу под углом 90 градусов к левой, с княжеским достоинством поднял подбородок, обе руки протянул в направлении входа. Когда шлепанье приблизилось к двери, Боб откашлялся и, совсем как Борода, загудел:

– Га-ал-убчик, как тут у вас-с…

Вошла молодая женщина. В белом халатике, в шлепанцах…

– Здравствуйте, – мило улыбнулась она и, обойдя Боба, как статую, спросила. – Веничком? Или массажик? – она хлопнула его по попке. – Понятно?

Боб сглотнул слюну, покачал правой ногой и, опустив руки, как футболист при штрафном, сказал:

– Веничком. А потом массажик… с пивом.

– Одну минутку. Я сейчас переоденусь. Поднимайтесь пока в парное отделение.

Боб подмигнул нам и, прихлопнув ладонью кулак, полез в голубятню.

Женщина «переоделась» и голая последовала за ним.

– Однако! – у Рассказчика отвисла челюсть. – Хороша-а…

Женщина свесилась сверху:

– Плохих не держим.

– Ка-ка-я на-ту-ра! – взревел Борода. – В натуре, где мой мольберт?

– О, эти термы Каракаллы! Наружу пот, а внутрь катарсис! – воскликнул Рассказчик.

– Чего раскаркался? – спросил Борода.

Наверху зашлепал веник и шлепал по натуре до того долго, что нам стало невмоготу.

– Тоже ведь хочется попариться, а пары нет, – сказал Рассказчик.

– Пар легче воздуха – он наверху, – сказал Борода. – Здесь пару не найдешь.

Через полчаса мужское отделилось от женского и из пара явилась пара. Боб с массажисткой, как боги, спустились с высот голубятни к подножию керамической плитки, залезли под холодный душ и с наслаждением подставили сильным струям освежающей воды свои красные красивые тела.

Я, как старичок, нежился под тепленьким душем. В баню мне, к сожалению, было нельзя – там бы я поджарился в доспехах, как цыпленок в фольге.

– Не заржавеешь, дядя? – спросил голый пацаненок, взявшийся непонятно откуда. И тут же свистнул мое мыло.

– За мной не заржавеет, пацан.

– Смотри, могу мочалку дать.

– А я могу дать тебе по шее. Вали отсюда, мне стыдно. Мыло положи, где взял! Казенное!