Мурлов, или Преодоление отсутствия — страница 33 из 143

– Вы мне предлагаете вместо яблока персик – собла-азни-итель! – в надежде, что он парализует мою волю? А если наоборот? Давайте лучше помолчим. В молчании нет банальности.

– Хм, занятно… Сознаюсь – это не в связи с нашей темой разговора – нет ничего выше, как утолить голод ума…

– Есть что и повыше, – возразила Фаина, – утолить голод тела.

Филолог смотрел на нее. Она смеялась. Ему ничего не хотелось больше говорить, а только обнять ее, сжать… «К черту град земной, к черту град небесный. К черту, к черту!.. Сжать так ее в объятиях, чтоб кости затрещали, чтоб брызнул из нее персиковый сок, и чтоб коготки ее кошачьи оставили на спине незаживающий след… Мазохизм какой-то, – встряхнул головой Филолог. – Амбивалентность чувств». Да, амбивалентность чувств, желание ласкать ее и желание ударить, почти любовь и почти ненависть, страсть, одним словом, лишила его способности рассуждать логично. Логика может быть страстной, но страсть логической – никогда!

И, забыв про аскетизм и добродетель, он понес про Трою, Тулузу, сельского попика, тройку в снежном буране – все они были связаны как-то с чьей-то страстью, жертвоприношением, бессмертием. Были и цыгане, и фавны, и Реконкиста, и нирвана, и жемчуг Клеопатры, и утес Сапфо. Много чего было, чего не надо было.

Фаина устала слушать филологические бредни.

– Филолог, вы меня утомили. Как вы думаете, Александр Сергеевич дамам стихи читал или?.. Как говорит наша буфетчица: «А чевой-то вы хочете?»

– Фаина, почему ты мне говоришь – вы? Мы же договорились. И почему – «Филолог»?

– Опять вы ушли от ответа, Филолог. А как же мне вас называть? Президент республики? И говорю – вы – потому что мне показалось, что вы тут не один, а вас целый Ученый совет. Голова пухнет от умных разговоров, суть которых одна: отдаться вам. Так и скажите! Что вилять вокруг да около? Вот только дело в том, что я не могу отдаться сразу всему Ученому совету. При всем вашем и даже, будь оно у меня, при всем моем желании.

– Удивительная ты девушка…

– Я удивительная? Это вы, мужики, удивительные создания. Почему вы считаете, раз женщине с вами интересно, то это объясняется исключительно вашими мужскими достоинствами? Как вы не можете понять простой истины: нам не ваши достоинства нужны – нам и своих хватает – нам надо в вас, как в зеркале, видеть себя. А в вас я не вижу себя. Вы весь какой-то матовый.

«Увы, я тоже не вижу себя в тебе. И не увижу, наверное».

– Удивительная ты девушка, Фаина. Ни с чем ты не соглашаешься, со всем-то ты несогласная.

– Говорят, вы хороший филолог, Филолог, и потому знаете: это только в алфавите согласные, да еще в коллективе. А я не со-гласная – совершенно верно. Гласная я! Звонкая гласная, пусть это вас, как филолога, не шокирует.

После этого Филолог два часа стоял перед ней на коленях, а Фаина сидела в кресле, поджав ноги, и хохотала, слушая его филологический бред, прерываемый мычанием самца, пока Филолог не протер на коленях штаны, пока не закипело шампанское, пока у обоих на глазах не выступили слезы: у Филолога – от обиды, ярости и любви, а у Фаины – от смеха и жалости.

Филолога все в Фаине сводило с ума: и чувственный издевательский смех, и поджатые ноги, и прелестные руки, и что-то, чему он не знал слов.

– Ты бесчувственная! – воскликнул утонченный Филолог. Голос его от обиды звенел, как тонкое чешское стекло. – Тебя бульдозером не стронешь с мертвой точки!

– Не надо бульдозера. Надо чувство. А у меня к вам жалость. Это сырые дрова – из них страсть не вспыхнет. Да и вообще, что такое любовь? Всего лишь реакция телец Руффини, Мейснера и дисков Меркеля. И при чем тут бульдозер и фавны? Неужели это интересно? Встаньте, у вас пузыри на коленях.

«Нравится мне, когда один черт досаждает другому. Я вижу тогда, который из них сильнее. Прав Мартин Лютер». Рубашка была на Филологе, хоть выжимай. «Пропарила!» – повторил он несколько раз про себя.

– Хорошие орешки! – прощебетала Фаина и ушла.

Несколько дней судьба хранила их от встреч, но все же свела на верхней палубе в один из вечеров. На палубе никого кроме них не было. В концертном зале шел КВН. Солнце огромным красным диском валилось за темные верхушки леса. Мошкара липла безбожно. Филолог был под мухой. Фаина на крыльях. Столкнулись нос к носу. Не разойтись. Как в патриархальном браке.

– Тебя, мою желанную, не зря зовут Светланою! – воскликнул Филолог. – Ой, что я? Катей? Зиною? Пардон, мадам, Фаиною.

– Гусарите? Вам сейчас любая женщина желанна. Как это по-вашему: было бы кому «засветланить»?

– Фома говаривал… Нет, не тот, святой Фома. Фома говаривал, что всякая женщина желанна. И не потому, что ее хочет мужчина. А мужчина ее и хочет только потому, что всякая женщина желанна.

– Вы что-то путаете, Филолог. Фома не о том говорил.

– Неважно.

Обсудили погоду, комаров, плавание, Дуче, Дрейка, вспомнили о трех любовницах академика Баума. Филолог весьма остроумно сравнил их с тремя пальмами Лермонтова. Это были три сестры – нет, не Ольга, Маша и Ирина Прозоровы, а Кручковские – Соня, Мила и Циля, погодки, девы под тридцать, как говорится, на возрасте, хорошенькие, в соку. И вот как-то к этим пальмам, а точнее – к их отцу (тоже, кстати, академику, лингвисту), который в это время был на симпозиуме в Риме, как-то неожиданно завернул караван верблюдов – не верблюдов, арабов – не арабов, а сам академик Миша Баум, физик, холостяк и бабник, и… «только что сумрак на землю упал, по корням упругим топор застучал».

– Эти сестрички – не пальмы, это три железных дерева, к ним сам Гвазава боится подступиться, – сказала Фаина.

– У Гвазавы-дровосек-са слабовато в части сек-са, – ухмыльнулся Филолог и рукой небрежно стряхнул будто бы травинку со своих брюк.

– Опять напились и хамите, ротмистр!

«Ротмистр» сказал:

– Кхе! – пожал плечами, развел руками, сделал идиотское лицо, шаркнул ногой. – Адье, мадам! – резко бросил голову на грудь, в знак расставания. – Пардон, мадам! – и, резко крутнувшись на пятке, качнулся и пошел, мрачно усмехаясь, в свою каюту.

Фаина была довольна этой встречей. Как будто унялся какой-то зуд, который не давал покоя.

Последующие дни Филолог ходил мрачный и молчаливый, избегая общества и трепа, старался не встречаться с Фаиной; когда встречался, молча кивал ей головой, а по вечерам пил водку – «яд философа развел он в алкоголе» – и играл в преферанс с Дуче, капитаном Дрейком и зав. кафедрой мединститута Борисовым. Дрейк после вахты расслаблялся – не пил, а так, потреблял самую малость, грамм сто пятьдесят, после чего позволял себе высказывать о пассажирах и особенно пассажирках все, что он думал, самыми заветными словами. Нагляделся он в жизни многого, но Ноев ковчег увидел впервые. Каждой твари по паре.

Филолог с профессором брали взятки и кивали согласно головами, а несыгранный мизер или неудачную распасовку сопровождали такими идиомами, что видавший виды речной волк крякал и краснел от удовольствия. Рейс подходил к концу. Много воды утекло за десять дней.

– Одиннадцать миллиардов кубов. Примерно столько же тонн, – вычислил в уме Дуче. – В Амазонке за это же время – в семнадцать с половиной раз больше. Представляете?

Зав. кафедрой мединститута Борисов морщил нос:

– С трудом. Мне как-то привычнее считать в другой расфасовке. Хотя бы в литрах.

– Умножь на десять в третьей – получишь.

* * *

Пассажиры за десять дней интеллектуально, да и физически, выдохлись. Все-таки погружение было связано с большой нагрузкой на организм. У кого-то он был еще неокрепший, а у кого-то уже изрядно расшатанный. Почему-то всегда ни в чем нет нормы. Слайды надоели, концерты опротивели, шутки обрыдли, мешки обтрепались, от английского языка пошли волдыри по коже. Пассажиры раскололись на три основные группы.

Первая группа – мужчины и женщины преимущественно среднего возраста и достатка, приличной комплекции и приличного положения, в штатной своей жизни озабоченные регулярным питанием и регулярными прогулками на свежем воздухе, а также соблюдением всех семейных ритуалов, – всю вторую неделю пропадали в темных каютах, в ущерб калориям, озону и семейным ритуалам. Их называли снисходительно «молодыми», а число их, по подсчетам Дуче, было равно 2n + k, где n – число всех одноместных кают, а k – неопределенное число прочих, но не всех.

– У них развилась то ли боязнь пространства, то ли боязнь стремительно уходящего времени, – заметил зав. кафедрой мединститута Борисов. – Но выглядят они болезненно, очень бледные, видно, бледная немочь у женщин…

– Бледные они поганки, – заметил Дрейк и не сплюнул только потому, что некуда было сплюнуть.

– А у мужчин…

– А у мужчин скоро будет одеревенение всех членов, – заметил Филолог, и в глазах Дрейка прочел одобрение своим словам.

– Да, похоже, – согласился зав. кафедрой мединститута Борисов.

– Пусть примут курс лечения. Может, он последний в их жизни.

Вторая группа – преимущественно старички, закоренелые холостяки, бобыли, аскеты и прочие неудачники – сидели в затишке на корме в трех шезлонгах и восьми плетеных креслах, переставляли, бормоча, шахматные фигурки и с легкой грустью смотрели на все, что оставалось позади, чего было не вернуть и не пережить вновь. Они уже ни о чем не спорили, как в первую неделю погружения – тогда на них очевидно сильно подействовала молодежь, а со всем соглашались. Собственно, что такое, с позиций опыта, спор? Так, дребедень, напрасная трата драгоценного времени. Эту группу, естественно, игроки не осуждали и не обсуждали, так как сами косвенно были ее участниками.

Ну а молодежь толкалась на носу, подставляла ветру и солнцу счастливые загорелые лица, жадно вглядываясь в надвигающиеся неведомые берега, набегающую воду, облака, сияющую восточной голубизной и золотом жизнь. В их шумной, неунывающей компании случайно затесавшийся представитель первой или второй группы чувствовал себя чужим, одиноким и несчастным. Дрейк уважал эту группу, Дуче относился к ней индифферентно, у Филолога щемило сердце, когда он думал о ней, ну а для зав. кафедрой мединститута Борисова она была хуже горькой редьки.