В субботу работу закончили в обед, чтобы постирать, попариться в бане, подготовиться к завтрашнему походу в горы. После бани Мурлов лежал на раскладушке, положив руки под голову. Зашла Фаина. Долго разглядывала его.
– Ты чего? – не выдержал он.
– Ничего. Так просто. Ты осунулся. Устаешь?
Мурлов подумал было, что это очередная насмешка или издевка, но в глазах ее не было искорок и голос был мягкий и ласковый. «Что это с ней?» – подумал он.
– Не знаю.
– Почему ты никогда ничего не знаешь?
– Потому что никогда.
Она засмеялась. Засмеялся и Мурлов. И словно убрал кто невидимую преграду между ними.
– Ты завтра что делаешь?
– В горы иду, с ребятами.
– Слушай, пошли завтра с нами.
– С вами – с кем?
– Со мной и Гвазавой.
– А-а… Пошли.
– Тогда пошли в магазинчик, пока не закрыли.
В магазинчике никого не было. На прилавках лежали всевозможные, как пишут в английских романах, колониальные товары: от стопятидесятимиллиметровых гвоздей и тихоокеанской селедки до раскрошившегося еще в прошлом году печенья и противозачаточных средств, вызывавших у местного населения искреннее недоумение. У входа на ящике сидел дед Симон, он же Семен, или Семенэ, чистокровный хохол – один на все село, баивший по-русски, по-гречески, по-карачаевски и даже по-польски. Фаина прошла в магазин, он поймал ее за подол и подмигнул.
– Гарна дивчина, га? З гарной дивки – гарна й молодиця.
Фаина сделала книксен: «Калиспера».
Старик отпустил юбку и сердито пожевал губами:
– Хохол я. Индейка из одного яйца семерых хохлов высидела. Так вот я один из них. Мне говори: «Гутен таг, мсье».
– Как только окажусь я в Вене, так будет «гутен таг», Семенэ, – сказал Мурлов.
Фаина зааплодировала. Возле Симона отирался ишачонок. Красивые влажные глаза и стройные ноги умилили Фаину.
– Какая прелесть! – сказала она.
– Как ты, – бросил Мурлов, и Фаина искоса взглянула на него
Купили колбасного сыра, печенья, конфет, две бутылки вина – больше брать было нечего.
Привычка вставать в шесть часов подняла их рано, и в семь они уже шли в направлении пункта геологоразведки. До геологов вела узкая извилистая дорога, щемящая, как итальянская песня. Когда вдали показались пять или шест? домиков, у Мурлова невольно сжалось сердце. Дорога свернула влево, и Фаина предложила здесь начинать подъем. Продравшись сквозь придорожные заросли, попали в зеленый туннель, круто поднимавшийся вверх к далекому синему небу. Путь к небу преграждали сваленные стволы огромных деревьев, скользкие, трухлявые, покрытые мхом и плесенью. Здесь было сыро и прохладно. Огромные валуны там и сям лежали на откосах. Солнечные лучи вспыхивали в просветах веток, на листве, траве, на голых камнях.
Неожиданно раздался гул, и глазам путников предстал двухкаскадный водопад: пенистая, искрящаяся, издающая гул лавина воды и падающий на нее сверху золотистый бесшумный поток света.
– Где-то тут должна в хрустальном гробу лежать спящая царевна, – сказал Мурлов.
– Под такой-то грохот? – спросил Гвазава.
– Где ты услышал грохот? Тут вечный покой.
– Я та царевна, – сказала Фаина.
У подножия отвесной скалы сделали привал и перекусили. После вина Мурлов пребывал в дремотном состоянии, Фаина задумчиво смотрела вдаль на белую шапку перевала, а Гвазаву потянуло на воспоминания.
– Когда мне было лет десять-одиннадцать, меня спускали на веревке с такой вот скалы, – начал он свой рассказ. – Метрах в двадцати над землей было орлиное гнездо, а в нем орлята. Я с тремя друзьями очень хотел достать их. Это был поступок истинного мужчины…
Мурлов слушал Савву вполслуха и смотрел на Фаину. При последних словах Гвазавы она как-то брезгливо, как показалось Мурлову, пожала плечами.
– Но достать снизу мы никак не могли, и на следующий день пришли с веревкой. Меня обвязали, обмотали веревку вокруг валуна и стали спускать вниз со скалы.
– А почему тебя? – спросила Фаина.
– По жребию. На случай, если прилетит орел, у меня был большой нож. Только спустили меня до гнезда, глядь – орел, еле успел от него ножом отмахнуться. Орел – мудрая горная птица. Он не стал лезть под нож. Он стал клювом бить по веревке. Ударит – так жилки или двух нет. Ребята отогнать его не могут – веревка в руках, поднимают меня, а он долбит и долбит веревку. Хорошо, в одно место не попадал, а то бы мне хана была. Вытащили друзья меня, еле живые от страха…
– За тебя? – спросила Фаина.
– Конечно, за меня. В веревке в одном месте оставалась треть жил всего, не больше.
– С тебя хватило трети жил, чтоб ты, Гвазава, долго жил, – пробормотал Мурлов.
– Повтори, повтори, – заинтересовался Гвазава.
– Видно, селение, в котором ты жил, было высоко в горах, – сказала стервоза Фаина (совсем как тетя Полли у Тома Сойера: жарко ли сегодня было в школе).
– Почему ты так решила? – спросил Гвазава.
– Ну, если вы так запросто сбегали за веревкой…
– Мы на следующий день пришли, на сле-е-дующий.
– Ой, господи, да хоть через неделю. Зачем вы только гнездо разорили?
Возвращение не стало легче со времен Одиссея. Первым спускался Мурлов, за ним Гвазава, Фаина замыкала группу. Когда у Саввы сорвалась нога, он невольно вскрикнул. Валун съехал вниз, как бы нехотя накренился, ме-едленно перекувыркнулся и исчез, а Гвазава судорожно вцепился в какие-то ветки, с ужасом почувствовав под собой пустоту, а вернее – ничего не почувствовав. Одна ветка тут же лопнула, и из ладони посыпались продолговатые бледно-зеленые листочки. В это же мгновение нога нащупала твердь, и Савва обмер – валун! Мурлов! Гвазава прыгнул к перегибу спуска и увидел, что Мурлов смотрит вверх на кувыркающийся прямо на него валун. В последний момент он дал ему дорогу, отступив на самый край обрыва и качнувшись на нем. Валун проскакал в нескольких сантиметрах, чиркнув по скале и выбив из нее жгучий каменный дождь. Сметая все на своем пути, он набирал скорость. За ним следом ползла серо-белая россыпь камней разного калибра. Она с шумом устремилась вниз. И валун, и эта россыпь смяли папоротник внизу и скрылись в его гуще. Через несколько секунд зашуршало и защелкало со дна лощины. Смолкло. Мурлов глянул вниз, покачнулся и отступил от обрыва. Потер ушибленную ногу и сказал спокойно:
– Аккуратней, Савва.
– Что случилось? – спросила сверху Фаина. Спросила, чтобы только услышать собственный голос, так как в ней все замерло от ужаса, она все отлично видела сверху.
– Да, пустяк, – сказал Мурлов и стал спускаться дальше.
Последние сто метров спуска, пологого и ровного, они бежали, не в силах сдержать своих ног. Вломились в густые заросли допотопного папоротника, скрывшего их с головой. Было странно – одновременно и душно, и прохладно. А потом запахло лягушками и земляникой. Прозрачный ручей звенел по бурым камням, отсчитывая кому-то за что-то чистое серебро.
Теперь поскользнулся Мурлов и с размаху шлепнулся в воду. Чертыхаясь, выбрался из ледяной купели, разделся, развесил на ветках одежду и запрыгал по берегу.
– У тебя кровь на щеке.
– А, пустяк!
Фаина прилепила к ранке листик земляники, потом растянулась в мягкой прохладной траве. Она лежала на животе и, как черепаха, вертела шеей, ртом срывая землянику. Сорвет и заблеет: «Ме-е-е!» Мурлов попил ледяной воды, от которой заломило зубы и лег рядом с ней. Гвазава в стороне швырял в изумрудных лягушек камни.
– Крутой спуск, крутой подъем, крутой поворот, крутой нрав, крутое яйцо, – бормотал Мурлов, загибая пальцы. – Что еще? Крутой подбородок, крутой затылок, крутой лоб, крутой разговор…
– Крутая гора, крутой берег, – сказала Фаина, – крутой кипяток, крутой мужик – так еще не называют, но скоро, вот увидишь, будут…
– Уже пальцев не хватает. Крутая грудь, крутые бедра, – сказал Мурлов, глянув на нее и сразу загнув четыре пальца.
– Так уж и крутые! – сказала Фаина воркующим голосом.
Мурлов засмеялся. Гвазава продолжал швырять камни.
Ручей убегал вправо к Аксауту. Аксаут глухо шумел за зеленой стеной деревьев. О чем шумел? Кому шумел? Всю жизнь шумел и никому не надоедал. Учиться надо даже шуметь.
Отлоги ближних гор (не поправляй меня: не отроги, а отлоги), смыкаясь внизу, напоминали громадный бокал, наполненный голубым искрящимся вином с плавающей в нем красной ягодой солнца и белым льдом перевала.
– Правда, красиво? – спросила Фаина.
Тени, как гуси, тянули свои шеи и рвались, и перескакивали через ручей, и стремительно ускользали по теплой еще дороге на восток. Навстречу им и солнцу промчалась, громыхая бортами, машина. То ехали на ферму за молоком.
– Савва, ты что там разохотился? Всех лягушек перебьешь. Иди сюда, зверобой, – позвала его Фаина. Савва нехотя подошел. – Ложись, – она постучала по земле справа от себя. – Подождем машину и вернемся на ней. Что-то неохота тащиться пешком.
Закат был очень красивый. Может, потому, что за ним следовала тьма. Лежали молча. Мурлову было приятно ощущать близость Фаины. Фаина же испытывала сильное беспокойство и, как она поняла, беспокойство это исходило от Гвазавы. Она взъерошила Мурлову волосы:
– Ты когда пострижешься, Жерар Филипп? – спросила она.
«Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись». Кажется, это было сто лет тому, которые кончились секунду назад.
Мурлов опустил лицо в траву и закрыл глаза. Фаинина рука лежала на затылке и на шее, и он чувствовал ее тепло и почему-то то, что она изнутри незагорелая, белая.
– На свете счастья нет, – сказал Гвазава.
– Есть, – сказал Мурлов. – Почему ты цитируешь поэтов?
– Я же не ты. Это ты цитируешь себя.
Фаина убрала руку. Мурлов невольно прижался к девушке плотнее боком и замер, как замирает закат перед тем, как обрушиться в пропасть тьмы. Гвазава встал и, потянувшись, сказал:
– Посмотрю, не идет ли машина.
Его не стали удерживать. «И жаль тебя мне искренне, что, братец, ты неискренний». Фаина повернулась к Мурлову и стала с улыбкой рассматривать его. Оба ее глаза то сливались в один, то расплывались в три, и Мурлов почувствовал, как дрожь охватывает его тело. Фаина спросила: