— Победа полнейшая! — встретил его в ложе Стасов. — Теперь уже не затрут и не задвинут — зрители не позволят. Вот что значит общественное мнение, господа! — сказал он торжествуя.
Автор наконец уверовал в то, что опера его спасена.
На следующее утро Даргомыжский долго ходил по комнатам своей квартиры и мысленно переживал вчерашний триумф. Он переживал его во всех подробностях; каждая вспоминавшаяся деталь была мила его сердцу.
Он ждал вестей, и вести шли отовсюду. Уже второе представление спектакля «Русалка» объявлено и билеты вновь расхватали. Говорят, что сколько бы теперь спектаклей ни объявили, все равно театр будет полон. Петербургская публика только и толкует, что о «Русалке», точно это рождение оперы, а не воскрешение ее из небытия.
Ему хотелось писать, писать без конца. Отказавшись было совсем от оперных сюжетов, Даргомыжский только и думал теперь, что о новой опере. Хотелось написать нечто такое, что еще больше пришлось бы всем по душе, и в особенности балакиревцам. Пусть бы они приняли с тем же искренним увлечением, с каким принимали романсы, песни, оркестровые вещи, которые он в последние годы сочинял.
Думать тут надо было очень много, прежде чем садиться за письменный стол. И Даргомыжский, полный творческого возбуждения, думал.
X
Застав у Шестаковой все ее общество, он с умышленной небрежностью преподнес, словно речь шла о чем-то вполне обыкновенном:
— Музицировать сегодня, друзья мои, собираетесь? Я тоже сюжетец один подготовил. Когда очередь до меня дойдет, покажу.
Даргомыжского окружили и стали спрашивать, в какой манере его новое сочинение и что именно за сюжет. Скрываться от них показалось бессмысленным, да он и не мог бы долго держать в секрете свою работу.
— Я сам озадачен новизной того, что делаю. Все думал, думал, боялся, а как сел за работу, так само собой и пошло. Ежели вы меня спросите, пакостно ли получается или хорошо, сказать не сумею.
— Да сыграйте же, Александр Сергеевич! — потребовал Стасов. — Нам бы только услышать, а уж что к чему, мы определим.
Людмила Ивановна, подняв голову, пытливо смотрела на всех; она опасалась, как бы разговор не получил неприятное направление.
— Опять потом скажете, что тут пропасть банального?
— Прямота наша, Александр Сергеевич, от любви к вам и большого уважения!
— Знаю, знаю, — ответил Даргомыжский ворчливо. — Что с вами поделаешь! Придется показать.
Людмила Ивановна взялась снова за вышивание.
— Кто же будет подпевать? — И он остановил взгляд на Мусоргском. — Вы, Модест, для этого сюжетца вполне подойдете. — Он поохал, садясь за рояль. — Давно мысль такая явилась — написать оперу, ничего не меняя в тексте, чтобы музыка в точности воспроизводила смысл слов. Надо было только найти подходящее произведение. И я нашел, господа: пушкинского «Каменного гостя» взял.
— Мысль превосходная, — решил Стасов.
— Да вы погодите хвалить, сначала послушайте. Сам себе не верю. Когда тебя несет, иногда можно такое сочинить, что потом краснеть только будешь.
Он начал играть, подпевая себе. Рядом стоял Мусоргский и, глядя в ноты, исполнял другую партию. Иногда он перебрасывался на следующую строчку, где партия казалась важнее. Остальные стояли полукругом, заслонив исполнителей от хозяйки дома. Стасов выдвинулся вперед; он вытянулся, стараясь заглянуть в ноты и ничего не упустить.
Перед слушателями возникли Дон-Гуан, Лепорелло, Донна Анна, возникло что-то такое, к чему никто не был подготовлен. Все было неожиданно по новизне, смелости и по речевой точности интонации: словно каждый пел и разговаривал в одно время. На «Русалку» это не похоже было нисколько: тут все поражало и все вместе с тем пленяло новизной поисков.
— Александр Сергеевич, да вы точно во второй раз родились! — крикнул Стасов, не выдержав.
Даргомыжский продолжал играть. Потом, остановившись, спросил:
— Ну, где тут банальности? Говорите.
— Я и спорить с вами не стану! С этой минуты я не судья ваш, а поклонник. — И, растолкав других, Стасов зашагал по комнате, возбужденный и искренне обрадованный.
Он жестикулировал широко, объясняя, что тут поистине нового, двигающего искусство вперед.
Даргомыжский сидел не оборачиваясь. Вокруг плотным кольцом, заглядывая в ноты, стояли друзья. Он представил себе неумолимый взгляд Балакирева, усмешку на лице Кюи. Но гул общего одобрения успокаивал его. Ссутулившийся, в старом пиджаке, обвисавшем на спине, Даргомыжский слушал, трогая потихоньку клавиши; потом сказал:
— Слова ваши вселяют в меня силы. Спасибо, господа. Если охота вам, буду приносить на ваш суд все по мере того, как оно станет ложиться на бумагу. Я, признаться, боялся, не скоропись ли получается. — Он погладил шершавыми, узловатыми руками колени. — Чувствую, что это лебединая моя песнь, потому, наверно, и тороплюсь. Время мое на исходе…
Все притихли. В тоне его и в голосе не было и тени строптивости или настороженности, которые прежде заставляли настораживаться других.
Даргомыжский встал, освобождая место:
— Кто же за мной? Чья теперь очередь?
Признаться, большой охоты слушать не было: слишком все были полны впечатлений от «Каменного гостя». Но именно поэтому, сознавая, что он их взбудоражил, Даргомыжский повторил:
— Кто же, друзья мои? Вечер наш только начат.
Балакирев требовательно обратился к Мусоргскому:
— Модя, покажитесь-ка, а то вы что-то стали нас избегать.
Мусоргский успел подсесть к хозяйке дома и о чем-то шептался с нею. Услышав это строгое обращение, он сказал:
— Извольте, если только не буду избит собранием за излишнюю дерзость.
Даргомыжский, пришаркивая немного, как бы подчеркивая, что он среди них самый старый, подошел к Людмиле Ивановне. Придвинув кресло с гнутой спинкой, он сел возле нее и, вытягивая ноги, произнес:
— Уж вы, голубушка, извините: посижу с закрытыми глазами, послушаю молодежь.
Конечно, он не дремал: ему было слышно все, что вокруг говорилось. Интерес к словам Мусоргского вслед за тем, как только что всех увлек «Каменный гость», несколько огорчил его. Хотелось упиться признанием подольше, ни с кем его не деля.
Мусоргский объявил уже, что он намерен спеть сатирическую вещь под названием «Классик».
— Нашего собственного сочинения слова и музыка, — добавил он и обратился к хозяйке: — Добрейшая наша покровительница, в какую дверь прикажете бежать, ежели меня за дерзость бить захотят?
Даргомыжский послушал начало с закрытыми глазами, но затем не выдержал — захотелось следить за поющим. До чего же странное у него дарование! То блеснет — и все как будто наружу, то кажется, точно он в дремоте находится. Вот, пожалуйста: сатира едкая, злая, в каждом вокальном оттенке точная!
Да, это был музыкальный портрет, до того реальный, словно звуки приобрели такую же силу и смысл, как слова. Музыка с разительной меткостью попадала в цель, сохраняя при этом свой особенный, только ей одной свойственный колорит.
Даргомыжский почувствовал волнение в сердце: не от его ли поисков родилась подобная вещь? Не от его ли собственных тяготений пошел этот молодой, загадочный, до сих пор непонятный музыкант, стоящий сейчас у рояля? Вот куда потянулись нити — к следующему поколению; он, стало быть, не одинок.
Стасов нетерпеливо поглядывал на всех: узнают ли они, кого разит сатира? Виден ли прототип? Да это почтеннейший наш Фаминцын, злейший противник балакиревцев! «Я прост, я ясен, я скромен, вежлив и прекрасен», — докладывает он о себе вначале. Но как только дело доходит до его недругов, он начинает, меняя спокойный, вежливый тон на озлобленный, аттестовать себя: «Я враг новейших ухищрений, заклятый враг нововведений». Не только слова, но и музыка бесподобно пародировали все оттенки героя — от благообразия до откровенной злобности.
Стасов сдерживался с трудом. Да и Балакирев слушал с таким же чувством: засунув два пальца в жилетный карман, он посмеивался, глядя себе под ноги; то болезненная гримаса появлялась на лице, то торжествующая, словно он в эту минуту сводил счеты с врагами. Кюи улыбался так, как будто знакомый портрет увидел, поразивший его сходством с оригиналом.
Мусоргский не успел кончить, как его голос перекрыли смех и гул одобрения:
— Вот это метко! Куда там «Саламбо»! Вот вы где настоящий! — крикнул Стасов.
Автор, понимая, что сатира всех победила, стоял скрестив руки и добродушно оглядывал общество.
— Так вот и будем разить противников, — произнес он.
— За сегодняшнее вам выставляется высший балл, — объявил Стасов. — Людмила Ивановна, а? Каков наш герой?
Хозяйка дома промолчала почти весь вечер. Теперь, когда к ней обратились, она позвала Мусоргского.
— Моденька, подите ко мне! — И когда он подошел, поцеловала его материнским, добрым поцелуем. — Умница мой, талантливый! И Милий не будет ругаться сегодня.
Балакирев охотно признал, что сегодня Модест обрадовал всех. Желая сделать приятное Даргомыжскому, он обратился к нему:
— А ведь это от вашего корня побег, Александр Сергеевич! Ваши поиски правды, правдивых звуков продолжает.
— Готов согласиться. Принимаю, что ж, — отозвался тот, чуть не сорвавшись от радости с голоса.
XI
Симфония Римского-Корсакова была готова. Балакирев переписывал партии с партитуры. Что именно он затеял, автору не было сказано, но что нечто задумал, видно было по всему. Через некоторое время, вызвав Корсакова, он поручил ему проверить партии, сличив каждую с оригиналом.
— Для чего они вам, Милий Алексеевич?
— Обычно они нужны для того, — сказал Балакирев, — чтобы играть по ним.
— Кто ж будет играть?
— Это дело особое. Сначала сделайте, а там будем думать.
Римский-Корсаков вышел от него, держа под мышкой увесистую пачку. Всю ночь он просидел над ней и вторую ночь тоже, а дело двигалось медленно.
Мусоргский, придя к нему и застав за этим занятием, вызвался помочь: