В отличие от островных греческих селений – милых и уютных, – Каменный город кажется просоленным океанскими ветрами, грубоватым, запущенным, суровым, изнуряющим людские чувства памятником, воздвигнутым в честь самой истории, отчасти пугающим городом, где легко заблудиться и затеряться, особенно ночью. Бродя по утренним улицам, когда женщины быстрыми и ловкими ударами веников разметают лужи, оставленные полночным дождем, я всего пристальнее разглядывал входные двери, сработанные тщательнее и более насыщенные памятью, чем сами здания. Жоан Батист да Сильва, художник из португальского Гоа, лежащего на западе Индии, бо́льшую часть жизни провел в Каменном городе. Он читал мне двери вслух, точно книги – причем разъяснял все недомолвки, оставленные между строк. Вот простая, квадратная оманская дверь из мангового дерева, усеянная большими чугунными нашлепками. Вдоль верхнего поперечного и боковых брусьев дверной коробки вырезаны рыбьи чешуйки, символ плодовитости, и цветы лотоса, означающие богатство и власть. Геометрический орнамент говорит о математике – и, следовательно, мореплавании. Изображения канатов уточняют: о мореплавании на торговых фелуках. Заключаем: здесь было жилище богатого и многодетного оманского купца.
Гуджаратские двери слажены из тиковых досок, сколоченных воедино толстенными гвоздями. Эти двери имеют полукруглые притолоки и разделены на прямоугольники, заполненные замысловатой резьбой: подсолнухами, лепестками, листьями. Каждая секта красила свои двери в особый цвет. Если индийские двери преимущественно квадратны и покрыты растительным орнаментом, то двери арабские – зачастую из роскошного красного или чуть менее роскошного хлебного или тутового дерева – изрезаны вязью священных изречений. Персидские и белуджские дверные коробки снабжены с боков подобиями деревянных колонн – своего рода неоклассика. Двери коренных африканцев ниже прочих и раскрашены особо цветисто.
Дыхание каждого утра веяло запахами душистого базилика, челнобородника, жасмина, гвоздики, мускатного ореха, корицы и кардамона. Ямс и маниок, выложенные на баразах (каменных скамьях) для продажи, казались окаменелостями. Баразы ставили главным образом для того, чтобы посидеть на них бок о бок и вволю посплетничать, подкрепляясь время от времени глотком доброго оманского кофе. Поутру на этих скамьях уже почти негде было присесть. У каждого местного обитателя есть своя излюбленная бараза – и вовсе не обязательно ближайшая к дому. Мужчины покрывают головы круглыми вязаными шапочками (кофия) и носят народные оманские одеяния, именуемые на Занзибаре канзу. Женщины облечены в ханга (цветастые хлопковые платья в африканском духе). Занзибарское утро дышит прозрачным уютом, все вокруг излучает спокойную, тихую доброжелательность – и это незабываемо…
Пальмовые и тамариндовые листья со свистом полоскались на ветру. Я приметил буддийское святилище и персидские бани, выстроенные согласно римскому образцу и окруженные 53 мечетями. Чернокожая женщина в кричаще пестрой ханге пекла индийский лаваш и готовила средневосточный фалафель – бобовые шарики, – одновременно поджаривая маниок. Занзибар – «всемирная деревня» в миниатюре. Здесь глобализация кажется естественной функцией человеческой природы – ей требуется лишь немного технологий, чтобы дело двинулось.
С глобализацией приходят и присущие ей неурядицы, порождаемые избыточным сближением различных культур и цивилизаций. Даже на Занзибаре не все ладно. Блистательное смешение рас и обычаев, представшее моему взору, было на деле только остатками прежней жизни. Всякий, видавший Занзибар до того, как он обрел в 1963-м независимость от Великобритании, неприятно поразился бы однотонной городской скуке. Мое собственное впечатление оказалось благотворным лишь оттого, что я попал на остров впервые.
В глубине Каменного города я забрел в арабский дом – отремонтированный дорого и несколько безвкусно, на общий безликий лад. Несколько мужчин, одетых в идеально чистые канзу и увенчанных кофия, прихлебывали кофе, приправленный кардамоном, и жевали привозные оманские финики. Меня пригласили отведать и того и другого. Домовладелец был обаятельным, дружелюбным человеком – невысоким, пухлым, с коротко и безукоризненно подстриженной белой бородкой. Он сказал, что дом этот принадлежал его отцу и деду. Черно-белое дедовское фото украшало гостиную. Дед носил тюрбан и длинную бороду, напоминавшие об имперских оманских временах. Указывая на фото, араб уточнил: «Наш дом принадлежал еще его деду». Мой новый знакомец обитал попеременно то в Омане, то на Занзибаре, но Занзибар считал своим настоящим домом, хоть по крови и был оманцем. Дом частично перестроили, проронил он с безупречно изящным английским выговором, чтобы не затягивать молчания. Однако это были всего лишь остатки гораздо более космополитического мира, в котором оманские султаны правили под британским присмотром – еще до того как паровой котел сделал человека независимым от попутных муссонных ветров; до того как прорыли Суэцкий канал и Занзибар перестал служить пристанищем для мореходов, плывших из Европы в Индию.
Теперь, сказал араб, нужно считаться с постколониальной историей: периодом после 1963 г., когда Занзибар не просто переживал смутные дни, а сотрясался от свирепых погромов: межнациональная вражда, бушевавшая в Центральной Африке, пришла и на отдаленный остров. «Нашу землю растлил Африканский континент, – без обиняков произнес мой знакомый. – Африканцам следовало бы извиниться за здешнюю революцию». Со времен «революции» – по крайней мере, в его понимании, – Занзибар служил не столько образцом ранней глобализации, сколько примером запоздалого столкновения различных культур.
По одну сторону культурного рубежа стояли британцы и их оманские подручные, которых поддерживали местные арабские общины и национальные меньшинства, пришедшие из Индии. По другую находились гораздо более бедные африканские туземцы, во многих случаях озлобленные многовековой историей работорговли и тем, что родная земля очутилась под оманской властью. Заодно с африканцами были ширазцы, перебравшиеся на Занзибар в раннем Средневековье, задолго до прочих иммигрантов и часто в качестве беженцев. Смешанные браки связали их издавна и неразрывно. Незадолго до ухода Британии местные выборы уже давали результаты равные и оттого неопределенные. Эта неопределенность лишь усиливала межнациональные и расовые трения.
«Раса и национальность вообще не играли роли, пока не начались политические игры, – пояснил Измаил Юсса, гуджаратец, представитель Единого гражданского фронта, ведающий вопросами внешней политики. ЕГФ – организация, состоящая в основном из приезжих индийцев и арабов. – Иными словами, империя обуздывает общественные разногласия, поскольку власть принадлежит одному-единственному абсолютному повелителю. Но как только империя рушится, последствия правила “разделяй и властвуй” делаются очевидны: общественные трения поглощают все. Так было на Кипре, в Палестине, в Индии – во многих афро-азиатских странах. Так случилось и на Занзибаре. Это настоящее наследие многих – если не всех – разновидностей колониализма».
Британцы ушли в декабре 1963-го, предоставив оманскому султану удерживать крепость собственными силами, причем в буквальном смысле этого слова. Султан продержался месяц – до января 1964-го, – потом его усадили на яхту и отправили вон. По улицам Каменного города прокатился арабский погром: африканцы искренне верили, что, выйдя из-под британского присмотра, оманцы снова учредят рабство – или, по крайней мере, поставят чернокожих в невыносимые условия. «Расовая политика, проповедовавшаяся занзибарскими националистами-африканцами, – пишет американский академик Дж. Томас Берджес, – основывалась на убеждении, что космополитизм создал не изобилие и гармонию, а обманчивый экзотический фасад, за которым скрываются культурный шовинизм и расовая несправедливость» [5]. В итоге возникла, по словам одного американского дипломата, беседовавшего со мной, ни больше ни меньше как «мини-Руанда», унесшая столь же великое множество жизней – мужских, женских и детских, – когда афро-ширазские толпы, говорившие «революционным языком» о континентальном африканском национализме и единстве, ринулись бесчинствовать и убивать людей, принадлежавших к иной расе. Занзибарский историк Абдул Шериф, заведующий Занзибарским институтом индоокеанских исследований, назвал тогдашние погромы «истинным геноцидом по их размаху» [6]. Берджес отмечает: более трети арабов, обитавших на острове, или погибли, или отправились в немедленное изгнание.
Занзибарский романист Абдул-Разак Гурна вспоминает: «Нам нравится считать себя мягкими, сдержанными людьми. Арабы, африканцы, индийцы, коморцы – все мы жили бок о бок, иногда вздорили друг с другом, иногда вступали в смешанные браки… А на деле мы и не приближались к настоящему единству – сидевшие по своим огороженным дворам, замкнутые в исторически возникших гетто, снисходительные к себе самим и люто безжалостные к другим, переполненные расизмом и ненавистью» [7].
Итогом стала не послереволюционная устойчивость, а полная анархия. Среди захвативших власть афро-ширазцев разгорелись разногласия, убежденные коммунисты ссорились с откровенными, явно безумными убийцами. Юлиус Ниэрерэ, правитель континентальной Танганьики, хоть и был социалистом, боялся, что кубинцы, возглавляемые Фиделем Кастро, воспользуются хаосом и создадут островное марионеточное государство рядом с его страной. Али-Султан Исса, один из ведущих революционеров той эпохи – ныне старик, страдающий от рака, – прямо говорил мне, что любил и Кастро, и Че Гевару: некогда он встречался с обоими, их фотографии красовались в его спальне. И все же Исса не был афро-ширазцем, он происходил от йеменских и оманских предков, а прочие тогдашние революционеры были арабами либо индийцами, судя по портретам. Исса настаивал на том, что революция – борьба классовая, а не расовая. «Революция была марксистской, – повторял он, затягиваясь табачным дымом, – а идеология объединяет людей независимо от цвета кожи. Например, африканцы с острова Пемба оказались настроены контрреволюционно, а многие арабы нас поддержали. На Пембе не пострадал ни один индиец. Рассматривать революцию как расовое столкновение было бы ошибочно. Хотя, разумеется, революция – не увеселительная прогулка».