Мусульманский батальон — страница 29 из 37

И что за дело этой «фабрике» до какого-то мальчугана из далекого Афганистана, убитого пулей советского солдата, когда их, детей, в том регионе, в тот самый день и час погибло от голода и болезней в тысячи раз больше? Кому есть дело до преступного, по своей сути, приказа штурмовать дом, в котором находились женщины и дети, судьба коих была неминуемо предрешена, ибо приказано жестко и неотвратимо: «Пленных не брать, никто не должен остаться в живых»? Кто вникает в патетику разглагольствований о храбрости и геройстве, когда боец вспоминает минувшие дни?

Это было, товарищи, это было, господа: в вихре канувших событий, как на дне чужого сна. Былое можно различить и сквозь время. Конечно, если память совестью чиста. И жизнь человека — ну, хотя бы капельку! — не во лжи. Беда приглушится, притушится — всему на свете свой срок. Но неправда, что все проходит бесследно…

Глава седьмаяVAE VIKTORS![1]

Потери личного состава вводимых войск к 31 декабря 1979 года составили: 86 человек, в том числе 10 офицеров; боевые потери: 70 солдат и 9 офицеров…

1

Неопрятно было вокруг — нечисто, наслежено, нагажено, скользко и липко. Воняло теплыми вскрытыми внутренностями, пороховой гарью, мочой. Сквозь дырку в перчатке, прикрыв большим пальцем ноздрю, громко отсморкался боец, скинул шлем на локтевой изгиб, и чудо-колпак болтался, как кабинка на карусели заезжего аттракциона. Хохотал звуками умалишенного и похвалялся, расхристанный, бойкий, шумливый…

В зале, у парадного подъезда, стаскивались и сходились раненые. Темень на выходе из дома топили фарами машин, оттого беззвучно шевелились огромные спины теней, согбенные под тяжестью переносимых тел и собственных ран и увечий. Их, доставляемых неловко и неискусно, пристраивали кому не лень и как попало: тяжелых грузили отдельно и в спешке, подгоняя друг друга и неумело причиняя при этом ненужную дикую боль. Для них бой еще продолжался. Окоп войны приковал, и они из него, незримого и воображаемого, никак не могли перебраться, выкарабкаться, выскочить и сбежать, окончательно освободиться от дурной взаправдашней, преследуемой их жуткой яви.

Чуть в стороне от суетливых помощников — «эвакуаторов попорченных тел», вдоль стен грузно и утомленно рассаживались те, кому повезло больше — не раненые. Их было так мало, что натуженные их силуэты мазками-пятнами сиротливо размазывались по белому полю у самых плинтусов, и своды залы оттого казались высоченными, а люди — запоздалыми мурашками во мгле потемок. Одни тяжеловесно оседали, лохматили нательное белье на груди в поисках первостатейного и такого вот сейчас потребного. Наконец извлекали из недр потаенных карманов табак и закуривали, наслаждаясь первой глубокой затяжкой. Другие, устало склонив головы, будто дремали, упивались пробуждающейся мыслью — жив я, жив остался…

Наши мальчишки и наши господа офицеры! Невольники войны. В одночасье ставшие умудренными, как старики. И не с кем им было судьбой меняться — такая уж им выпала доля, так жребий пал. Такими они и покинут землю, каждый из них в свою пору. Мы им вослед, а кого еще при здравом уме, осыплем, станется, хулой… но все же не столько их, приуставших и обреченных стылой победой, а тех, кто их посылал и направлял на это неправое, богохульное, неугодное столкновение…

Воины скошенными зернами рассыпались по пахоте уже не пахотной обители, подперли ее стены и своды своими повинными могучими плечами, и каждый из них предстал как герой сказки из потемок… Во дворце… в одночасье переставшем быть дворцом. Не разметывали бойцы и не стлали желтую солому по полу, чтобы мягко себе постелить, а ощущение присутствия хлева все равно было. И им, участникам и соучастникам, не выйти из того заколдованного круга — лежа вповалку на полу, мужики постигали истину — как в одночасье дворцы превращаются в хлев…

В освобожденном от выстрелов и взрывов полузатишье вдруг душераздирающий крик взвился под потолками и колоннами. И снова этот холод меж лопаток — человек не может так визжать. Все оцепенели — в сознание вернулись звуки только что отошедшей войны, которые, казалось бы, навсегда ушли прочь, принося некоторое облегчение измученному, истерзанному бойцу, разомлевшему в окружении всего этого непотребного оскорбления и невыскабливаемой грязи. Руки невольно потянулись к автоматам. Из подвалов большого дома выскочил кот и стремглав пронесся прямиком через зал. Вздыбившаяся шерсть искрилась, в глазах — безумное стекло. Насмерть перепуганный бедолага, давая деру, промчался по ногам и животам раненых, попетлял между лужами крови и частоколом ног и вырвался на двор… Он еще загодя по-звериному учуял смерть хозяина и вчера растяжно и жалобно кликал, взывал, просился на колени, терся, заглядывая хозяину в глаза и удивляясь, почему без пяти минут покойник не хочет его понимать.

А теперь убежал куда-то кот ученый, породистый мартовский волокита… Оставив за собой клок шерстистого пушка на цапфе автомата убаюканного передышкой солдата, крепкое незлобливое его слово и — мороз по коже почти у всех.

С новой силой оповестил о себе афганец-охранник, исполосованный наискосок, — словно палашом по нему прошелся кавалерист-рубака, а не пулями сводили счеты. Он продолжал вопить и на хорошем русском просил его пристрелить. Помощь ему не оказывали — своих раненых было столько, что не успевали обрабатывать и эвакуировать. А солдаты, настрелявшись за этот час на всю оставшуюся жизнь, устыдились у всех на виду достреливать его… Да и не было никому до него дела — вот только голосил бы тише. Не то чтобы наплевательски к нему отнеслись, нет — просто никак. Безучастно и с полным равнодушием.

Приехали «отцы-командиры» в расположение батальона и решили «отметить» успешное выполнение боевой задачи. По-полевому, по-фронтовому, так, чтобы много водки, много-много шумных и бестолковых разговоров, и чтобы одна корка хлеба на всю ватагу, да банка черной икры из посольских сусеков, да рукав суконной афганской шинели, что балахушой называется. Ан нет — не довелось по-окопному употребить. Уговорил Юрий Дроздов перебраться в посольство, в номера, под душ, под лакомства да разносолы некабачковые. Спустя годы генерал-майор Василий Васильевич Колесник вспоминал в Москве: «Впятером мы выпили шесть бутылок водки, а было такое впечатление, что будто и не пили вовсе. И нервное напряжение было настолько велико, что, хотя мы не спали, наверное, более двух суток, заснуть никто из нас никак не мог. Но, малость прикорнув перед официальным докладом и проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни, и физически, и душевно. И что-то оно не так… Что-то мы наломали… Но об этом не надо писать — не время…» Но одну тайну все же выдал, назвал ударную застольную пятерку: Дроздов, Козлов, Швец, Холбаев и «ваш покорный слуга — полковник Колесник».

Василий Васильевич, оправившись от тех далеких ощущений беды, продолжал вспоминать, изредка поглядывая в сторону телефона — мы ожидали приятного приглашения: «А о том, как нас в ту ночь второй раз чуть не порешили, не слыхал? То-то же… внимай, пресса. После боя и „банкета накоротке за победу“ поехали мы с докладом на пункт управления. И скажу тебе, поехали с превеликим комфортом: на реквизированном у диктатора Амина „Мерседесе“, который, как ты понимаешь, ему в ту ночь уже и ненадобен был. Подъезжаем в темноте к зданию Генштаба. И вдруг из-за дерева решительно выныривает фигура нашего солдата-десантника, и он открывает огонь из ручного пулемета. Первые пули пришлись по земле перед машиной, следующая щедрая порция — по капоту. Машина заглохла. Кто-то сказал вслух: „Чуть выше, и погибли бы все так бездарно“.»

После громкой бранной тирады Швеца огонь прекратился. Выходим из машины навстречу подошедшему офицеру. Генерал Дроздов спрашивает: «Твой солдат?» Лейтенант-десантник молчит. «Спасибо, лейтенант, что не научил его метко стрелять», — добавил Юрий Иванович.

Все мы — Дроздов, Козлов, Швец — пересели на бронетранспортер, на котором сзади ехал майор Холбаев, и благополучно добрались до места. Так что даже после такой вот катавасии, не говоря уже о прочем пережитом, сам Бог велел на грудь принять.

Эта замечательная фраза: «Спасибо, лейтенант, что не научил его стрелять», — обрела крылатость, кочует по воспоминаниям, будит память, людей и события. Меня лично этот пассаж, оброненный в ночи, подкупает квинтэссенцией «экспромта на пороге смерти». Если бы генерал так сымпровизировал, принимая ванну, — это одна суть, пусть и вкусная по содержанию, и остроумная. Но давайте отдадим должное уже не молодому человеку, утомленному последними днями каторжного напряжения, изведенному ответственностью, истерзанному реалиями только что закончившегося боя — все эти ощущения в минуту обстрела «десантурой» из-за угла все еще не выпускали его из своих цепких объятий. Состояние такое, что урони внук ненароком ложку за обедом — взрывом отзовется негромкое падение столового прибора: давление взлетит вверх, сердце стиснет, дыхание стеснит. Нелепо, но верно. И тяжко!.. А тут — на тебе! — едва оклемался, а в тебя, на расстоянии шага, — тра-та-та! Полоснули, влупили длинной пулеметной очередью, не целясь, но, как случается по закону подлости, — идеально попадая. Сызнова пережил генерал это нападение: смертишка так рядышком прошлась, дыханием коснулась — не опалив, по счастью. Не лейтенант ведь нападал — накинулись раздраженными осами слепорожденные пули. Говорят, что самый лучший экспромт — это хорошо подготовленный экспромт. Не хочу ошибиться, но импровизация Дроздова мне представляется прежде всего экспромтом мужества. А во вторую голову уже можно говорить о самообладании, выдержке, и прочая, и прочая, и прочая…

Какие мысли еще внушает «рандеву со смертью» Дроздова на пыльном перекрестке ночного Кабула? Когда подчиненные старшего лейтенанта Валерия Востротина (об этом в своем месте) увязли в засаде, готовясь отразить танки 7-й дивизии, им навстречу, вме