[184]. Самых высокопоставленных петербуржцев хоронили на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре. (Во Франции же, которая отставала от России по срокам, закон после Великой французской революции стал применяться ко всем захоронениям, невзирая на звания и титулы.) Перенос захоронений за город объяснялся, как и во Франции, в духе эпохи Просвещения: опасностью трупных миазмов и нездоровым воздухом, особенно во время эпидемий чумы и холеры. Но вопреки царским постановлениям церковные кладбища продолжали возникать в новой столице вплоть до конца XVIII века, пусть многие из них потом и закрывались.
В Москве, по словам Владимира Пирогова, «после воцарения Петра I <…> захоронения регламентировались указами и законом». Первое гражданское кладбище, устроенное в соответствии с этими указами (Лазаревское), открылось в Марьиной роще в 1758 году[185]. В 1771 году, во время московской чумы, указом Екатерины II было запрещено хоронить жертв эпидемии на кладбищах в черте города. Среди новых кладбищ за пределами Москвы были учреждены Введенское (Немецкое) и Ваганьковское. Самый престижный дворянский некрополь во второй половине XVIII века располагался на территории Донского монастыря; он стал московским эквивалентом Лазаревского кладбища в Александро-Невской лавре и оставался таким до революции. В год 300-летия монастыря (1893) в заметке «Исторического вестника» он был назван «Сен-Жерменским предместьем мертвой Москвы»[186].
В допетровскую эпоху самым почетным монастырским некрополем считался Новодевичий, а новое Новодевичье кладбище заняло место Донского в советскую эпоху. Старое же Донское кладбище по сей день находится в лучшем состоянии, чем другие.
Если ‘некрополь’ по-гречески означает ‘город мертвых’, a французское ‘cimétière’ (от латинского ‘coemeterium’) – ‘место, где спят’, то ‘кладбище’, по Фасмеру, происходит от ‘кладьба’ – место для складывания. Кладбище – это место, где трупы кладут в землю, их хоронят – древнерусская полногласная форма церковнославянского глагола ‘хранити’. Иными словами, останки покойников хранятся на кладбище как достойные памяти. «Еще в глубокой древности, воздвигая на могиле надгробный памятник, – пишет В. В. Ермонская, – люди стремились делать его как можно прочнее и лучше, так как он создавался „навечно“ и заключал в себе оценку жизненного пути погребенного, в надгробии находили выражение социальные, морально-этические и эстетические идеалы времени»[187].
Знаменитые слова Цицерона – «Жизнь мертвых продолжается в памяти живых» – выражает основу человеческого отношения к смерти другого. Эпитафии, в свою очередь, функция которых – сохранить память об ушедших, отражают идеалы современного общества. Как я пишу во Вступлении, эпитафии нередко обращены к прохожему и содержат просьбу помолиться; например, сентименталистская элегия Томаса Грея, переведенная Жуковским как «Сельское кладбище» (1802), заканчивается эпитафией (см. с. 11). В элегии «Когда за городом, задумчив, я брожу» (1836) тоже появляется прохожий; отметим, что Пушкин отдает безусловное предпочтение не столичному, а родовому кладбищу в деревне:
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
В стихотворении Николая Кармазина «Кладбище» (1792) появляется тема ужаса смерти. Два голоса ведут диалог: первый говорит об ужасе смерти, второй – об упокоении, причем упоминает прохожего:
Первый
Странник боится мертвой юдоли;
Ужас и трепет чувствуя в сердце,
Мимо кладбища спешит.
Второй
Странник усталый видит обитель
Вечного мира – посох бросая,
Там остается навек[188].
Если Жуковский и Пушкин утверждали память в пространстве смерти, то искусствовед и московский краевед Юрий Шамурин «оплакивает» ее отсутствие в начале ХX века. В 1911 году он с грустью пишет, что заброшенное кладбище есть лучший пример невнимания современного человека к смерти: «Никто не приходит сюда мечтать <…> набирать новые силы в радостном общении с дорогими могилами. На кладбище ходят покупать место, хоронить близких и следить за постановкой заказанного памятника. Не всегда было так». Он сожалеет, что смерть «как великая тайна <…> в которой сочетается вечное и временное», стала лишь научной темой биологии и социологии[189].
Пять лет спустя, в 1916 году, краевед Алексей Фукон напишет: «В древней Москве <…> хоронили покойников около приходских церквей, а кто был побогаче, тот старался успокоить свои кости под защитой святых монастырских стен»[190]. Получается, что «старые» социоэкономические практики захоронений мало отличались от новых; монастырские кладбища считались более престижными, чем приходские и гражданские; к тому же на рубеже XVIII–XIX столетий монастыри начали взимать за могилы плату, которая зависела от местоположения на кладбище, да еще и регулярно росла. Так же обстояли дела и в парижских садово-парковых некрополях, учрежденных в начале XIX века, но взимаемые деньги шли уже не церкви, а городу.
Как я пишу, в европейских странах трехмерные скульптурные надгробия лежащих священнослужителей и рыцарей, королей, королев и известных представителей секулярного общества назывались эффигиями. Среди их прототипов называют этрусские саркофаги с лежащими фигурами. В России горизонтальные изображения святых на крышках рак (гробниц) появились начиная с XVI века, т. е. позже, чем эффигии в европейских культурах. Хотя эти изображения «лежачие», позы и тех и других напоминают стоящие фигуры.
Серебряная крышка раки преподобного Александра Свирского, украшенная драгоценными камнями, – работа Гаврилы Овдокимова, московского мастера XVII века (ил. 1). Вплоть до революции гробница находилась в лесу, недалеко от будущего Петербурга – в Александро-Свирском монастыре[191]. Вот как В. В. Ермонская описывает подобные крышки рак: «Это как бы выпуклое, выступающее из плоскости фронтальное изображение преподобного старца с Евангелием или свитком в левой руке и со сложенным двуперстным знаком пастырски благословляющей правой. Любопытно, что все они имеют „отверстые очи“, так как бодрствуют, готовые внимать мольбам верующих»[192]. В европейских церквах глаза у средневековых эффигий тоже открыты, что символизирует их готовность к Страшному суду.
Ил. 1. Преп. Александр Свирский. Крышка раки
Ил. 2. Иоганн фон Рейссиг. Лазаревское кладбище (Александро-Невская лавра)
Ил. 3. Могила Борисова-Мусатова в Тарусе
В XIX веке традиция скульптурных эффигий как на парижских, так и на других европейских кладбищах продолжилась. В России же подобные надгробия – большая редкость, а если они и встречаются, то, как правило, принадлежат не православной, а другим христианским конфессиям. В Петербурге их сохранилось, кажется, лишь два – теперь они находятся на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре. Скульптура на саркофаге работы А. И. Штрейхенберга изображает классическую аллегорию смерти как вечного сна (ил. 2). Будто бы уснувший капитан Иоганн фон Рейссиг[193] (с. 1839) лежит (в отличие от эффигии – на боку) под плащом с искусно изваянными складками; голову он склонил на руку, лежащую на кивере[194]. Второе надгробие принадлежит баварскому врачу и хирургу Густаву Адольфу Магиру (с. 1842); его создал французский скульптор Ш. Лемольт, некоторое время работавший в России. Глаза Магира открыты; лежа в шинели на глыбе, символизирующей Голгофу, он словно отдыхает. Прежде, до 1930‐х годов, памятник на могиле Рейссига находился на Волковском лютеранском кладбище, а надгробие Магира – на Смоленском лютеранском.
Самая необычная российская «эффигия» стоит на крутом берегу Оки в Тарусе (ил. 3) – на могиле замечательного художника fin de siècle Виктора Борисова-Мусатова, умершего в 1905 году[195]. Изваянный из красного гранита его земляком, известным скульптором Александром Матвеевым, «Спящий мальчик» с лирически откинутой головой лежит на спине, как и полагается классической эффигии[196] (ил. 4). Памятник в стиле модерн был установлен только в 1910 году, потому что церковь противилась изображению нагого подростка.
Если, как я пишу, соотношение горизонталей и вертикалей представляет основной пространственный параметр в мемориальной скульптуре, то эффигия нарушает его горизонтально-вертикальную архитектуру. Напомним, что одним из прототипов эффигий на могилах Луи Огюста Бланки (см. с. 52) и Жана Батиста Бодена (см. с. 90) в Париже было изображение Иисуса Христа после снятия с креста.
Ил. 4. Виктор Борисов-Мусатов. Эффигия (А. Т. Матвеев) (фото 1911 года)
Самым распространенным надгробием в России была горизонтальная плита, изображающая физическую смерть, и вертикально стоящий крест – символ распятия и смерти, за которыми следует воскресение.