Музей как лицо эпохи — страница 47 из 115

В первый же месяц после своего возвращения в Петербург Шувалов вместе со своим племянником Голицыным отправился в Петергоф, чтобы посмотреть на картины, сваленные в один из подвалов еще при Петре Федоровиче и провалявшиеся там 14 лет меж сгнивших седел и позеленелых подсвечников. Представьте себе, что должен был испытать Иван Иванович, извлекши на свет божий Рембрандта, Дюрера, Тинторетто! Он тут же повез драгоценные полотна контрофагеру (реставратору) Фанцельдту. Тот тоже огорчился. Не время, не стихии съели краски, сгубили красоту, а невежество да глупость людская: на лицах Христа и блудницы точно капусту рубили; «Притча о винограде», писанная на дереве, переломлена надвое. Я так живо вижу ту сцену: осенний, полузабытый (Екатерина его не любила) Петергоф, картины, выражение лиц мецената и реставратора!.. Откуда это впечатление? Занимаясь историей Великой французской революции, я обнаружила описание этого эпизода у племянника того самого реставратора Фанцельдта; молодой человек работал в девяностые годы с великим французским художником и якобинцем Давидом. Так вот именно Иван Иванович по возвращении своем практически сразу сделал финансовое «вливание» в реставрацию живописи, а позже икон, и с тех пор она начала набирать силу.

А как ждали Шувалова в Академии художеств! Тогдашний ее президент Бецкой, «человек немецкий», с успехом мог руководить любой комиссией или управлять департаментом, но в людях, служащих искусству, он плохо понимал. Бецкой (если Бецкой от Трубецкой) недолюбливал художников; они же платили ему ненавистью, каковую он едва ли, впрочем, замечал, ибо художники были столь безропотны, что Академия 1776 года больше напоминала «царство теней, нежели аполлонов Парнас». Это выражение принадлежало Антону Павловичу Лосенко, который писал Шувалову в Рим и Париж, жалуясь на состояние дел. Но Лосенко был не только ярким художником, это был боец. После его смерти ни Антропов, ни Левицкий, ни Рокотов, сами много и плодотворно работавшие, не могли помочь талантливой молодежи: Иванов, Дрождин, Акимов, Соколов, Гордеев вели жалкое существование полунищих, хотя работали не менее напряженно и даже приобретали уже известность за границей. В удручающем состоянии нашел Шувалов и скульптора Федота Шубина: его мастерская представляла собой полутемный склеп, в котором каменела глина, стыли и не слушались пальцы. Что им всем было нужно? Да того единственного, в чем извне только и нуждается подлинный творец, — денег. Денег и больше ничего! Мудрость Шувалова-мецената в том и проявилась: он давал деньги, хвалил (ну, по чести сказать, и в этом все же есть нужда у художника) и ни во что не вмешивался. Правда, все это хорошо в одном случае: если у творца душа еще не надорвалась. Потому и не всем удается помочь.

Так, не сумел Шувалов спасти, вытащить из пьянства друга молодости своей Александра Петровича Сумарокова. И снова узнала я эту историю не из наших, а из «французских» источников.

«…Я не граф, однако дворянин, я не камергер, однако офицер и служу без порока 27 лет. Кто думал, что это мне кто скажет когда-нибудь, потому только, что он больше моего чину по своему счастию имеет?!.. Я не мог заснуть всю ночь и плакал, как ребенок, не зная, что начать. А впрочем, граф Чернышев напрасно меня обругал вором и побить хвалился. Ежели это будет, я хочу быть не только из числа честных людей выключен, но из числа рода человеческого. А что стерпел я, тому причиной дворец и ваши покои».

Это выдержки из письма молодого Сумарокова молодому же фавориту Шувалову. Что за ним стоит — понятно. Но почему не отослал тогда же, в 1759 году, этой жалобы Александр Петрович (письмо передала Шувалову мать Сумарокова только после его смерти), почему не протестовал против унижения громко, шуму не сделал?! Этого не мог понять и молодой французский естествоиспытатель, и начинающий публицист Жан Поль Марат, которого Екатерина тогда приглашала в Петербург, в Академию наук. Шувалов познакомился с Маратом и Лавуазье (они были тогда друзьями) в Париже, в ложе «Великий Восток», а затем состоял с обоими в переписке. Я приведу отрывок из письма Шувалова Марату (четыре письма сохранились в архиве знаменитого часовщика Брегета), и, думаю, объяснений не потребуется.

«…а после вольных ветров Альбиона климат наш покажется вам и паче того суров; теплом же мы тут лишь от милостей матушки-государыни согреваемся, а иного не ведаем. Но шутки в сторону! Об Артемии Волынском я вам уж рассказывал… Ведь не за то Волынский прощения у герцога Бирона просил, что поэта Тредьяковского до полусмерти собственноручно исколошматил, а за то, что в покоях его, Бироновых, сие избиение учинил! (Помните у Сумарокова: «А что стерпел я, тому причиной дворец и ваши покои». — Автор.) Теперь вот Александра Сумарокова, драматурга российского и друга моего, душа открылась. И сколько ж таких обид, уничижений, слез ночных, беспомощных, может та душа вытерпеть, что на Парнасе средь первых пребывает, и что от той души после останется?!.» (перевод с французского и стилизация автора).

Письмо написано в 1777 году. Шувалов фактически отговорил Марата ехать в Россию, и тот принял другое предложение — стал личным врачом младшего брата короля графа де Артуа (будущего Карла Х). Своих же, отечественных «страстотерпцев» Иван Иванович как мог поддерживал и прикрывал от монаршего раздражения: Михаила Хераскова вернул из отставки снова куратором в Московский университет, добился у Екатерины прощения Княжнина. Майкова же, напротив, направлял больше на «труды пиитические»; всячески поощрял и следил за финансированием проектов гениального Василия Баженова (и все как-то тихо, незаметно); первым заметил молодого Радищева. Осталось свидетельство Баженова, что Шувалов еще за два года до опубликования оды «Вольность» прочел ему строчки:

О, дар небес благословенный,

Источник всех великих дел,

О, вольность, вольность, дар бесценный!

Позволь, чтоб раб тебя воспел!

Но в иных случаях, понимая, что ситуацию можно переломить только силой, Шувалов так и действовал: к опальному Новикову, например, не только ездил сам, но и возил великого князя Павла Петровича, и подсказал Новикову умный ход — совмещать издательскую деятельность с филантропической. Это привело в восторг Павла, который ядовито писал своему другу детства Нелединскому-Мелецкому по поводу нового новиковского журнала:

«…теперь ежели закрыть вздумает (матушка-государыня. — Автор), так совместно с больницею или училищем для сирот! Чтоб обществу наглядно было! А я следом за Иваном Ивановичем взнос сделаю».

Первый взнос на благотворительное заведение, конечно, сделал сам Шувалов: в данном случае это было важно, чтобы принять на себя гнев Екатерины. Потому только это и стало достоянием гласности. Большинство же взносов, стипендий, пожертвований и прочего делалось потихоньку, с максимальной деликатностью, совершенно не характерной для меценатов всех времен и народов. Шувалов вообще многое делал не так, как было принято, модно или выгодно. Кстати, и его собственные реакции на те или иные вещи и теперь кому-то могли бы показаться странными, а уж его современникам — тем более.

Снова только один пример. После смерти Елизаветы Петровны Шувалов долго предавался «меланхолии», отчасти, быть может, «замаливая» грех своего раздражения, которое он испытывал в последний год жизни императрицы (болевшей и изводившей всех), а когда решился уехать в путешествие по Европе (о некоторых мотивах этого решения я уже упоминала), то получил от Михайлы Васильевича Ломоносова такое вот отрезвляющее напутствие: Мышь некогда любя святыню,

Оставила прелестный мир,

Ушла в глубокую пустыню,

Засевшись вся в голландский сыр.

Согласитесь, тут есть, на что обидеться хотя бы тайком. А Шувалов эти строчки вспоминал с благодарностью и тоской по своему великому другу, сумев прочесть в подтексте любовь Ломоносова к своей вечно неустроенной бедной России и призыв вернуться.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 3/2006 209


Елена СъяноваЧитальная зала для лиц без разбора

Как-то раз, зимой 1778 года, Великий князь Павел Петрович присутствовал на обеде у обер-камергера двора Ивана Ивановича Шувалова. Подавали филейку по-султански, бомбы а ля Сарданапал, гуся в обуви, голубей по-станиславски, жаркое императрикс и так далее, и так далее… Великий князь отчаянно скучал; присутствующие за столом — Воронцов, Вяземский, Салтыков были ему неинтересны. Потёмкин вообще раздражал, как и иностранные дипломаты, надеявшиеся лицезреть проявления неприязни наследника к фавориту. Наследник же только и ждал того момента, когда, отведав десерта, старички возьмутся за табаки и можно будет вежливо откланяться.

Накануне Павел Петрович послал Шувалову тайком от матери письмецо с просьбой разрешить поработать ему с архивами в знаменитой шуваловской библиотеке, о которой уже столько был наслышан. На самом деле Павла интересовали письма: Вольтер, Дидро, Фридрих Великий. Шувалов не мог не понимать, что чтение этой переписки Павлом может не понравится Екатерине, но и отказать Великому князю тоже не мог, а посему «для равновесия» и усадил Павла за стол вместе с ненавистным Потёмкиным и старичками-ретроградами в присутствии послов.

С облегчением покидая обеденную залу, Павел совершенно пропустил мимо ушей просьбу провожавшего его Шувалова «ничему не удивляться» и, поблагодарив, чуть не бегом устремился к заветной цели. Он хорошо помнил, как в детстве не раз бывал в этой огромной, светлых тонов зале с особенным, уютным запахом, который так волновал его когда-то.

Но едва переступив порог шуваловской библиотеки, Великий князь в первый момент усомнился, туда ли он попал. И даже невольно попятился.

В конце XVIII века библиотеки во дворцах знати и в домах богатых людей были уже обычным делом.

Да и сама история библиотек, как социально-культурного явления российской действительности, ко времени правления Екатерины Второй насчитывала не менее восьми веков.