Впрочем, она терпелива, признает время своим повелителем, а потому доберется до всего. Я видел опустошающую ее поступь и записывал: она отнимает радость, деконструирует свободу, все признаки достатка и изобилия вызывают насмешку у нее — ведает, что они лишь результаты помутнения ума, наконец, приходит она забрать бескомпромиссно жизнь — вбирает то последнее, что было полем твоей игры.
Впрочем, тогда я еще не читал, что это называется в книге «игрой»… Чтобы уйти из проповедников тьмы, нужно пройти намного больше, чем расстояние до ближайшей подходящей секты, или колоды Таро, или церкви.
Много познавших различные аспекты веры встретится на затемненном пути, и каждый на свой лад протянет руку помощи, и каждому будет рассказан анекдот, и каждый задержится на свой срок, но вернется, и связь порвется навсегда. Но каждый будет звать: откажись от тьмы, нащупай противоположное. Проще всего описать это словом «свет», но заезженное слово не рассказывает вполне о том, откуда зов доносился до меня, забирая с собой в путь после последней катастрофы.
Может, мне нужно было что-то зыбкое и не похожее на настоящую основу, чтобы закрепиться, встать в полный рост? Но повторюсь (ха-ха-ха, — примеч. соавтора-Д), верить намного страшнее, чем не верить. Итак, теперь, когда часть из них позади, привожу известные мне по состоянию на апрель препятствия на пути веры.
Во‐первых, чтобы поверить, придется рано или поздно сказать: «я верю», — это создаст некую упругость, которую далее однажды (может быть, совсем не скоро, но все же) придется проверить. Не бывает слов, которые так или иначе не прошли бы через проверку, не вернулись бы. И, если что-то сказал, всегда это вернется, и всегда это пройдет испытание, а значит, я должен буду ответить: «Да, я верю».
Во‐вторых, тривиально, но, как и с единственной неповторимой женщиной, есть жуткий страх ошибки, а логически ошибка неизбежна. Она произойдет — следует понимать на первом же шагу. Чудом будет обратное. Вера проникает в тебя уязвимостью, троянским конем, и когда ум вооружится против нее, уловка будет высвечена и сожжена!
Для этого придется отвечать на массу непростых вопросов: есть ли в твоем распоряжении жизнь? Может, только непроверенный набор импульсов и рефлексов?.. Да, все вокруг убедительно играет в правдоподобное обрамление, а человеческая речь доказывает на уровне ощущений почти безапелляционно, что ты не одинок, не заперт в пустой комнате, спиной к единственному источнику огня, не разговариваешь с искаженными образами, непропорциональные тени которых отбрасывает играющее (flickering) пламя, по которым судишь о настоящем положении вещей… Но если пойти по пути логики и науки и начать расщеплять все ощущения и все события своей жизни на атомы причинно-следственных цепочек, то дойдешь до той малой меры, которую позволит на этом месте технический прогресс.
Дойдешь до того, что ты обусловлен возможностями мыслительного процесса, загадкой памяти, место нахождения которой никем не найдено, дойдешь до того, что продиктован в своих привычках и делах генами, пришедшими в тебя, как в храм, для строительства огромной цепочки, последовательности, что, наконец, голос твой — лишь следствие напряжения связок, языка, гортани, легких и что ты понятия не имеешь о том, как и откуда завязывается мысль… И в глубине всех прочих явлений и движений всегда спрятано дальнейшее «почему?», и как бы глубоко ни удавалось занырнуть в глубину ответа, от наслоившегося знания лишь распухает и болит голова и рождается масса отвлекающих и поперек горла встающих слов… Весь смысл этой книги уместился бы в один абзац, а то и одно слово, однобуквенное «я», но при раскрытии его можно расширить в бесконечность, а при закрытии — сузить до такой же бесконечности оговорок, примечаний, списков…
И значит, вера во что-то наружное, в набор ритуалов и поступков — это еще один круг под крылом тьмы. Все наружное она заберет — я понял это ясно в той пустыне, — все осмысленное и сказанное, все, что проходит из основы благословенного прошлого как частность.
Но, в‐третьих, верить страшно и невозможно потому, что объявляешь, будто знаешь. Встаешь на табуретку, решаешься возвысить голос, ведь теперь это твоя вера. Куда бы ни взобрался, злой удар опрокинет тебя, а злой удар точно последует. Никто не любит тех, кто говорит, что знает. Так меня воспитали (в столичном граде второй империи). Знать — значит готовиться к бегству. Даже из своей несвободы от России я сбежал молча, стиснув зубы, так и не проговорившись, что я знаю: наступает страшная последняя зима и я лучше погляжу на нее со стороны. Наступает потом и оттепель, это неизбежно, но сбегаешь не из весенней капели, сбегаешь из-под сапога дедушки-декабря. Зима только в первой своей трети, а ты сбегаешь. Во мне накрепко отпечатано, что знание лучше спрятать, замести под самый тяжелый лист, замуровать в многословии, плохих шутках. И знание, если и жило во мне — искало себе дорогу долго и мучительно и постоянно слышало оклик надзирателя: «Заткнись! Да кому надо это?!.»
В‐четвертых, вера ставит тебе предел. Сколько с верой ты сделаешь книг? Кажется, это будет единственная. В домене веры нельзя записать слишком многое. У веры есть нужда в самом простом — в коротком стихотворении. Да и сказано верой было уже изрядно. Это сделает мое сомнительное дельце, которым я оправдываюсь каждое утро перед нежеланием быть, еще более конечным и маленьким. Не будет великой мечты: наград, экранизаций, томящихся на полках старых белых эстетов в старых белых домах, среди фигурок из слоновой кости и дорогостоящих редких чаев, не будет собраний сочинений с именем, которое я присвою…
Не будет — останется вместо меня лишь вера. И в конце концов о ней удастся говорить лишь этими витиеватыми, сплетенными из энергии постмодернизма и новой искренности фразами, утомляющими, сердящими, не похожими на то, что можно взять в рамочку и поставить удобным логотипом на свой аватар, профиль, семейный герб. Чем глубже я отплываю вовнутрь, туда, где о пресловутой тьме говорить странно и незачем, тем будет проще оставшимся на берегу обвинить меня в уходе в шифр и миф, в тщедушный эзотеризм, в отказ от чистого знания и стройных сюжетов. И если первое время на этом пути возможны открытия, союзники и любовницы, то после второй четверти, как и после второй четверти звездной ночи, которую я продышал в чистой, прозрачной пустыне, спутников и наблюдателей не останется. Берег погаснет за горизонтом, и одиночество погубит меня соленым штилем. Некому и нечего будет принести. «У тебя же есть вера, — усмехнутся, — дальше плыви с ней один».
И что если из веры не удастся вернуться? Это — в‐пятых.
Подлинная вера должна забрать в отдельный, другой мир. Энергетической силой он будет составлять ту же историю: четыре океана, пять континентов, царство Силы и Возмездия, разлитое всюду, законы и правила, ограничения и яростная преданность развитию, неофитская, хрупкая ценность слова «развитие» (еще сто пятьдесят лет назад было оно скорее ругательством или грехом). Все это будет и со мной, и даже будет работа гнома-копателя, служба полицейского, дружба и даже какие-то движения, поездки, ресторанные посиделки, походы-хайки в Sierras, the place where waters are pure and the mountain sleepy heads are getting reflected in the mirror and nothing else happens other than constant slow fading of this reflection over the day…
Но изнутри я буду обитать в вере и узнавать новые глубины, оттенки озера, вершин… Узнавать с удивлением, что едва я перестаю усилием узнавать, как сразу узнается даже большее. И буду не в силах вернуться к прежним твердым берегам. И там, в перевернутой части, где нет следов давления тьмы и не все захвачено ее присутствием — невидимой повелительницы любой сущности, — есть бесконечная возможность и потенциал, энергия обернуться и взглянуть на миг в пляшущие языки пламени, в озаренный космос, и расстаться с человеческим царством навсегда.
В‐шестых, вера, как любая новая игрушка, подвержена единственному непреложному закону, в который теперь верую, которому буду служить. По этому закону — должна и она во что-то превратиться, не может оставаться статичной. Ее в статике, как и любую игрушку, может удержать разве что система повторений и усилий (ритуалов). Примерно как твое тело: ты можешь рассчитывать сохранить его эффективным, красивым, только если приложишь изрядные усилия, тренировки, рацион, правильные мысли, правильные слова, благоприятная среда — но главное, во всем должен быть строгий график и система. И конечно, ничего ты не сохранишь и все утратишь, сезон за сезоном растратишь, все предопределено, и ты бессилен. И очнешься, даже если ты лучший из гномов‐монахов, в последний день, чтобы узнать абсолютно точно по контуру течения времени, что этот день последний, и умрешь сегодня скучной смертью, и битвы все позади.
В конце концов, весь этот бег замышлен не ради души, забудем эту спекуляцию. «Душа» — нечто слишком неконкретное, ускользающее, в нее сложно вернуться, а в тело стабильно возвращаешься каждое утро после искажения состояния, значительного и не очень. Поэтому рутина для тела понятна и неизбежна, а рутина для веры… Ну не знаю, мне это кажется чем-то искусственным, похожим на кризис среднего возраста. Да, лет на десять, плюс-минус пять, ты погружаешься, но потом состояние перетечет в другое.
Вот и все с шестым. В‐седьмых, вера — это автокомментарий.
Очень коварный и тяжелый инструмент, многие авторы на нем попадаются. Есть автокомментарий и у этой книги, в самом конце, где ж быть ему еще? А еще один поставлен в начало и никому не заметен, сокрыт, будто на него наложен заговор быть невидимым. Лучше никогда ничего не говорить, когда текст связан и спет. Не портим же мы хорошую любовь долгим сухим объяснением. Я как-то попытался засахарить так одну свою любовь — ее звали Maddy, и я был kinda mad about her, — такой вот беспомощный каламбур, чтоб прервать перечисление. Мэдди была чистая калифорнийская любовь, уже без примеси России, прошлого, умершего во мне. Такой я решил запомнить, а потом решил опустить все, что между нами было, в сахар и все испортил. Я записал, подражая своей же более ранней, более удачной записи о другой девушке: