говорил? Не тронь, не тронь ее! Ни глотку ей не трожь, ни коленку. Нет, ничего она тебе не сказала, не было ничего, не было! И про вторичность она сказала, только чтоб ты отъебался, не ясно что ли?.. Всех она вас видит насквозь, лучами-лазерами режет. Думаешь, не режет? Да она прирежет тебя одной левой, ей даже делать замах не надо, ты встанешь на коленки, и она прирежет, понял?!. Ты кого вторичным назвал, гнида?!»
Как удивительно красив сизый этот дым, не так ли?.. Я, чтобы успокоиться, засмотрелся на него: спираль, никогда не приготовленная для следующего возвращения и не знающая, в какую спираль ее закрутит… Здесь бы стоило заприметить какой-нибудь дальний образ, какое-нибудь дальнее сравнение, мол, сказать ей, опостылевшей Ланиной двойнице петербургской, и тем ее вовсе низвести из рукописи, как недоразумение, закравшееся по дефекту чертежному:
«Изыди! Как исходит человек в забвение, в несуществование, в очищенную память, когда переворачивается страница, и только представление сверх-представляющего, великого Наблюдателя остается. Изыди!.. Не может ничего существовать без наблюдателя, без вкушающего, без нюхающего, прикасающегося лаской, прикасающегося гневом, прикасающегося справедливостью и Возмездием… И если у материи нет сознающего ее, существует ли она?.. И тебя, дух, не станет, как не станет моего темного духа-наперсника скоро. Не станет, о, не станет, я расколдую тебя и отпущу… Изыди! Без помнящего никакой смысл не удержится, все сгинет. Сколько добыто нефти? — Вся она — бывшая жизнь, неизмеримая масса жизни, а еще больше жизни не оставило по себе ничего, но мы питаем жилы машины черной кровью ежечасно, и она не иссякает — разве не Наблюдающий посеял ее там, прострочил ею породу и глубину Земли, и разве не еще больше таится дальше, в глубине?..»
[И действительно последнее, нужное здесь, чтоб найти выход]
А с возлюбленной мы встречались уже в парке. Выдался теплый день, но память отпечатала его сенью сумерек. Я оборачиваюсь, и кажется, что тепло было ядовитым, изматывающим, слишком теплым для московского апреля, и мы все бродили под ним, как в обмороке… — тепло было томящим, и ее липкое прикосновение было страшным, как будто в него она вложила всю колдовскую силу. И я вспомнил, как был с ней еще до ведьмачества и до превращения в мужчину. Вспомнил, как приманила меня давным-давно и не отпускала много лет, пока с кровью не вырвал я ее из своего сердца.
Силу проводит женское тело втрое лучше, чем самое чистое мужское тело, и я подчиняюсь сразу. Моя власть — слово, но тут много энергии не скопишь. Слово — это сухой песок, твердая материя без надежды на движущую влагу. Все слова однажды превратятся в лунную песочную серость, из них изольются смыслы и контексты их одряхлеют, ничего не будет значить: «лавка», «парк», «свидание», «коленка», «случайность», «взгляд», «сполох», «рывок», «поцелуй», «разочарование», «косой», «взгляд», «прохожие», «дети», «разомкнутость», «молчание»… Ничего не останется, никаких содержаний — чем были все эти символы?.. Станут спрашивать исследователи: «Правда ли был в них звук?.. Нет достоверных свидетельств». Со временем не будут замечать и следов наших — настолько изменится природа, что померкнут любые малые приметы эпохи, приподнимется оптика уже так высоко, что останется смутный замысел, но не смысл, парадоксальная сказка, населенная еще живыми сущностями, но не сохранятся ни герои, ни персонажи. А дальше и архетипы сотрутся, тени величайших смыслов сойдут с земли — свет заберет их.
Если такова участь, то есть ли у меня наконец-то повод ничего не писать… и вернуться в человеческий облик, снять поволоку демона-Дамиана, человеческим белым бесхитростным телом насладиться, а это значит — схватить в объятие единственную, которую я любил, от которой уехал, к которой вернулся, которую проклял, запечатал за семью печатями, а сердце это отправил на дно и мутными волнами слов, сюжетов, смыслов погрузил в такую дальнюю пучину, откуда невозможно было вернуться? Но вот я сижу, нехотя превращается очередной московский сезон в лето — женщина эта рядом, — нет сердца, ее любившего, и нет книг, ей не посвященных, она произносит примирительно, словно не понимает, что нет адресата ее слов ни в этом парке, ни в этом мире:
«Ты не представляешь, как много для меня сделала твоя любовь. Твоя любовь смогла меня изменить. Я думала о ней три года, о твоей любви.
Твоя любовь была на нас двоих надета, я просто… Знаешь, может, кто-то подселился тогда? В ответ на твою любовь? Встал меж нами темной преградой? Ты кривишься, но я начинаю верить в любого рода мистику, лишь бы только объяснить, как было возможно так ослепнуть, и позволить этому развалиться, и отпустить к берегу, где вечное лето, тебя одного?.. Может, он встал между нами? Этот демон-черт? Ты не скрываешь ничего от меня?.. Ты не скрываешь, что и с тобой есть подселенец, и что вы пришли сегодня вместе, и что принес его сюда ты как старинную незатянувшуюся рану, чтобы я оплакала ее и исцелила?
Белокожий, с жидкой бородкой, с прямыми белыми волосами, редковатыми, хотя он молодой, с клювом-носом, с хорошими зубами, с ловкими ногами, умеющий хорошо на роликовых коньках… делать кульбиты и записывать белые стихи… — таков мой демон-проводник. Умеет обращать в разговор то, что между любовниками не должно произноситься. Да, есть вещи, которые мы не должны обсуждать: женская участь, мужская участь, уж выпало нам сыграть, так лучше играть смело, без обсуждений. Но он встал, возник… Но нет, я не затем тут, чтобы осуждать тебя. Ты все сделал для нас, все… И я послушно прихожу на третью с тобой встречу, третий день подряд, чтоб побыть рядом и почувствовать семью. Я не про горевание и плач, жизнь коротковата для этого, я здесь, чтоб прикосновение запомнить. Знаешь, ведь испарятся твои слова, а тяжесть в твоих словах испарится еще быстрей, и все недостоверное, не прожитое испарится первым, прожжет свет любви врата и границы, и пограничье встретит тебя, и ты, хотя тело твое больнó и вяло, как рыцарь, прямой и смелый, войдешь в зенит славы, как войдешь однажды в меня, в мою мягкость. И так свершится наша семья. Надо веселиться, а как же?! Давай я оплету твою голову последним объятием. Последнее наше лето в Москве, помнишь?.. Все было как всегда, ты вещи возил туда-сюда, чтоб растратить время, и не понимал, что покидаешь великий имперский город, меняешь на унылое захолустье.
Там, говоришь, спортсмены и спортсменки, люди веры и хайкеры?.. Там, говоришь, кот, и нежность, и лень?.. А имперские улицы и сады — разве не смотришь на них ты исподволь в сновидениях? И корявая, трескучая речь, из которой демон-подселенец научился делать белый стих?.. На которой написал рассказ поздней питерской ночью, как будто ты убил меня: душил и убил, ты сказал, одной строчкой: „Ты подарила мне историю, ты подарила мне тайну того, как можно любить настолько, чтобы захотеть уничтожить“. — Как можно быть верным и преданным до последнего тому, кто убивает тебя, и через любовь обретать божественную власть над не-любящим? Это еще не обнажившаяся порода мифа, еще глубоко она, до той нефти недобурили гномы-искатели, но демон открыл тебе после последнего свидания со мной, как сильно ты хотел бы удушить».
Мы оба смотрим на тюльпаны, только-только дающие ростки, и на деток, и на траву, впервые узнающую, что есть воздух вне земли, и пройдет немного дней, все погаснет из сказанного — с кем ты тогда будешь наблюдать с балкончика очередной розовый закатец? С каким-нибудь хайкером, мувером, серфером? С каким-нибудь калифорнийцем, легким, как пушок, не имеющим за пазухой камня, чтоб ударить и, значит, не знакомым с ударом?.. Пройдет мало дней, и мягкость моя будет давно позади для тебя, и ты пойдешь снова один, в край без женской силы, без прикосновения, туда, где и дальше не превратиться тебе в мужчину?.. Кем и для чего ты там посеян?..
А мне сложно ей ответить. Я не знаю.
Уехал «чиллить» и вот дочиллился до того, что лучшими собеседниками стали редкие смеющиеся зеркала в квартире-развалюхе, в которой все совершается по пятидесятому разу. Уехал, чтобы провалиться в два приступа подряд и потерять еще одну опору для веры — будто есть запас здоровья и силы «чиллить» еще. Да нет, ничего не осталось, и, по существу, будет ли книжка или нет — с ней все ясно и решено. Решен, известен ее срок, понятен удел, как и удел любого голоса, попытки обрамить Бога в слова. Глупости, не выйдет, не та порода и не та шахта, не то погружение. Для такого погружения надо уметь полностью успокаиваться и вверяться, верить, что идешь именно по тому пути, который сам себе написал, а не сомневаться при каждой поломке: не оттого ли так дурно дышится, что я задыхаюсь без любви, без ласки жениной. Жена моя оставлена на чертеже, я изгнал ее из райского своего края, сказал: «Никогда ничего мне не говори». — Я не простил ее, хотя мы уж давно были не вместе и самое время было прощать. Мы проезжали мимо океана света: там в нижней пустыне есть такое место, где тысячи отражающих свет панелей солнечной электростанции генерируют силу и мощь для городов пустыни, и в этом свете потонуло мое подозрение, что она не верна, и там же оно пробудилось, когда ехали снова, год спустя, и я велел ей: «Уходи и никогда ничего мне не говори».
И это наш последний с ней разговор: я не могу тебе доверять, понимаешь?.. А значит, мне уж никому не довериться: ни людям, ни красоте, ни любви, которой снова одарят меня однажды. Много ли надо для радости да семьи? Говорят, доверие да вера. Что кто-то ведет тебя по этому тоннелю, по слишком хрупкому бревнышку над бездной, где справа-слева-сверху-снизу бьется пламя, и без доверия к тем, кто ведет, начерченному на правой ладони, пересекающей линией сверху вниз, нет шанса пройти. Другие, без линии, выброшены на то, чтобы упиваться вольницей, а нам, скрепившим договор тяжелым Возмездием, по тоннелю идти, и я больше не могу идти один, но и взять тебя — не возьму. Я уже стал собой, и я — это «я без тебя». Это черный подселенец, в чужой мир, на чужое побережье, по-другому не получилось. С тонной времени и пустотой в списке «близкие друзья». Нет людей и завтрашней цели, хотя мувер-серфер-кайфер на балконе, при розовом закате, всегда повторяет, что без цели лучше и не начинать, а если цель даже и глупа — например, быть автором слов и знаков, — если не она тебе начертана по чертежу, то и такая цель всяко лучше, чем бесцелие. Бесцелие хуже бездомицы, хуже прочих пустопорожних слов, которые выдумал, а завтра их забыли… или сожгли, или спародировали. Не знаю, как тебе еще описать, что я чувствую, жена, просто не знаю.