Я выбросил в пропасть, Дамианчик педантично спрятал свою в отдельный портсигар — саркофаг для бычков, у него паранойя на тему генетических материалов. Он думает, что сумеет укрыться за вуалью невозможности, немыслимости существования призраков меж обычных людей. Искр давно нет, когда мы достигаем вершины. «Где все?! — ору. — Где все?!»
«Это был мой тридцать седьмой допрос», — зачем-то я сообщил это Дамиану. Я заканчиваю на этом. Мы не особо дружны. Если честно, мы вообще не друзья. Это главное, что я ненавижу в своей работе — надо постоянно взаимодействовать на горизонтальном уровне. Меня ведь спрашивали на одном из тестов: «Вы team player?» И я изобразил свет в глазах, искры, белые зубы: «Ya-ya, of course! Oh, I love teams. You know I used to be a boy scout. I used to be a head of patrol, I used to be seduced by my scout master… — Жуткая, леденящая дух пауза, глотаю воздух под одобрительные, ничего не вмещающие кивки… — ‘Kay, ‘kay, I’ma just kidding», — и мы хохочем как не в себя. Ой, как же это смешно. Нам в полиции разрешают смеяться над всеми этими левацкими замашками, над уравниловкой, над сезонным заигрыванием политиков с геями, черными и бомжами. И даже над доносами от постаревших наркоманов разрешают в кулачок похихикать: кто, кого, где, когда, как, при каких условиях, за что и почему лапал, или трахал, или убивал — ведь в полиции-то точно знают, что все лапают, трахаются, изменяют, пристают, засовывают, демонстрируют, будто одержимые, и копы лучше других знают, что если бы не возможность спустить гнев и ужас на кого-то живого, то половина города вообще не вылезла бы утром из постели. Другая половина и так давно не вылезает: нюхает, или курит, или пуляет в вену — наши постоянные клиенты, — а те, у кого хотя бы есть либидо… Ну, без них этот мир вообще бы не крутился.
Но я out of this shit. Я ухожу из большого желания. Ведьма мне все показала. Всю никчемность моих попыток. Нет, я натурально проклят, и мой путь — это дорога в тени. Сумерки приближаются. Дамианчик, это был наш последний допрос, я хочу счистить с себя, соскоблить все это дерьмо, вернуться домой чистым, чтобы лето закончилось хочу и чтобы грянул мороз, я хочу замерзнуть и простудиться на чертовом, бесславном русском морозе. Мы опросили пять свидетелей: все укурки, как на подбор, точь-в‐точь как сам подозреваемый, и все, потупив красные глаза, сказали, что он работал на верфи. Шестого не нашли, а написали, что нашли. Дамиан сказал, что не поедет сюда. Чтобы укурок не расслаблялся, мы не поехали в участок, пусть посидит еще ночь в клетке.
«Он точно убийца», — бормочу, но Дамиан курит безразлично. Плевать ему, у него какая-то своя чернота. Правда, он уже на правильном направлении, он возвращается к свету. Послезавтра мне ехать на север. «Чем займешься, пока будешь один?» — я спросил его, как будто мы муж и муж. «I’ll do something else», — пробормотал Дамиан.
Меня что-то заводило даже в наших отношениях: как будто он постоянно норовил меня отталкивать.
Мне казалось, что в этом есть подозрительная, будоражащая драма, как если бы он хотел меня, но полностью исключил такую возможность и томился, как томятся миллиарды возможностей в этой сыгранной нами реальности… Зачем все это? Бедного Дамианчика завтра без меня подстрелят. Непонятно, за что, но будто бывает смерть «за что-то». Пока я буду гулять, чуть ли не под ручку, с психом и раскручивать совершенно другую историю, — бедный мой белоснежный Дамиан будет плакать, и стонать, и истекать кровью.
К счастью, в этом море крови он не пропадет. В другой реальности, с другим напарником, любовником, другим днем и часом, — умер бы, а в нашей, серой и тоскливой, живущей под надзором дьявола, — он только очень долго плачет и истекает. Утро я провел у его койки. Нашего психа отловлю, это дело чести теперь, это дело — живое, как книга. «Книгой» называют теперь все что угодно, книга — это перешеек в песочных часах, место перетекания космоса в космос, в хорошей книге не может не найтись демона-черта.
Он проник в меня еще так давно, когда я понятия не имел, сколько в нем темного притяжения. Люблю эту аналогию: узнавание объектов по косвенным воздействиям на них иных сил; мы выясняем, что есть где-то планета, или звезда, или прогалина в космосе, за счет воздействующих на видимую материю искажающих сил. Но и с людьми так же: на целое созвездие моих друзей оказал влияние тайный образ, тайный дух, и я должен был скинуть и забыть этот дух, но я окроплен кровью.
Ну а пока я мчался: как и в большинстве своих дней — через долины невежества, в слепом самодовольстве. Видимость была отличной, солнечный день, но я ничего не видел, и очень бедная земля была справа-слева, отполированная и выглаженная ветром. Я тщетно ехал на восток, в пустоту человеческую. Есть там люди, но не мои, я оставил своих людей, чтобы проникнуть в край чуждых. Целую жизнь следует готовиться к подобному странствию, а я собрал рюкзак за половину утра. Исчезли подлинные путешественники, нет уже пустот и неведомых краев. Мы знаем все, что будет. Нет тайны: все написано, мы знаем, что нас ждет, можно по гугл-улицам прогуляться и посмотреть то же самое, что завтра увидишь своими глазами. Выходить из комнаты нет даже символического резона. Смысл есть только в сидении дома и молитве.
«Ты вор?» — переспросила Попутчица. У нее интересное было свойство — у той, которая наведет меня на нашего парня, — умение спросить заинтересованно, но не интересоваться сердцем. Мы мчались, это так странно, в пустынной октябрьской пустоши, я гнал свою лошадку ради нее. Между Калифорнией и Аризоной лежит земля Сонора, формально она принадлежит обоим штатам, но это обморочная пустота, не нужная никому, через нее вьются под ослепительным небом раскаленные гусеницы товарных поездов и пара скудных дорог, по одной из которых летит и моя машинка, сминая обочины в однообразные рисунки на полях страниц. Было это в то утро, когда я проснулся мужчиной и не стало причин спрашивать «кто я?», «где я?». Таких дней за всю жизнь было сколько? — Полдюжины? Меньше?..
«Я вор, — эхом повторил, — неоригинальный вор идей и смыслов. Ничего своего я не создаю, но у меня есть талант заигрывать в словах чужие концепции и мечты. Я ворую знаки и намеки, которые подают мне, и вместо того, чтобы напитать ими жизнь, все сношу в книжку, всем удобряю ее, будто она почва, из которой я прорасту, когда, потеряв из виду путь, пропаду сам, как тело, затеряюсь в земле и воздухе. Я краду у снов зыбкость и бессмысленность и выстраиваю, словно была в ней задуманность, смысл и замысел, ворую у святых книг твердость намерения и надежду на высшее, будто в книге будет высший наблюдатель, делающий ее Книгой, маяком в превращениях тумана. Я вор». — «И книгу ты своровал?» — уточняла она с пустошным безразличием. Кажется, не ответил. Мне нравилось, как бродит рука по ее ноге, от жары почти испаренной, и ни о чем не мог говорить испаренным языком, как только лишь о том, чтоб еще раз стать поздней ночью, в забытой деревушке, мужчиной с ней. Пузырилось во мне чувство, узоры тлели над нашей крышей. Я как бы превратился в невинного: просто работник на отдыхе, встретил новую подругу, влюбился и везет ее теперь в даль пустыни.
Язык выдает, кем я уехал. Он умрет, как и остальное зло, преградой перед которым я встану. Всю свою жизнь я должен был только вставать преградой перед злом, ничего другого. Попутчица заводит меня в край, где я увижу одну из самых больших мер зла. Другие встретят гораздо больше, а я встречу свою меру. Там я еще не помышляю о роли детектива: думаю, что так и отсижусь в дальнем тылу, в аналитичке, где есть рабочие часы и внятные выходные, где ничего не надо делать, кроме пяти однотипных таблиц, где мне платят, кажется, только за то, что я существую — гнилая мечта левака. Я гнилой левак там, на кредитной тачке, Попутчица безжалостно вводит меня в расправивший огненные крылья город. Мы с Ведьмой понятия не имеем, что ходим теперь по параллельным улицам, фотографируем параллельные бетонные каньоны со стеклянными глазами, что даунтаун Феникса вымирает вокруг кинотеатра, назначенного уже стать нам общим, — мы не догадываемся друг о друге. Времени еще нужно много песка пропустить, чтоб сплести все в наш узор, пока мне выдана Попутчица, и Феникс на следующий день впустит нас. Но люди в самом деле всегда идут к своим убийцам сами. Незримые путы связывают убитого с убийцей. Так я смог примириться с неизбежностью, невозможностью того, что человек убивает человека.
«Ты вор…» — бормочет Попутчица под нос, но я вижу, что ее вообще-то мало волнует моя судьба.
Член и тот произвел больше впечатления. Весь этот водопад слов, что мы пролили при встрече, был не о том, чтобы услышать или научить, — вот, годы спустя, я не помню ни одной темы, которую мы обсуждали.
Кажется, я стою теперь там же, в той же комнате, да и час тот же: примерно в полночь она добралась до меня. Попутчица спросила: «Подвезешь, ковбой?..
Мой прицеп накрылся, мне надо в город. Я сепаратистка, мне нельзя связываться с государством», — добавила невпопад, когда я выруливал на дорогу с обочины, молча забрав ее. Затащил к себе в пещеру, в свою мужскую пустую душную дыру посреди земли, а перед этим, под надувшейся луной, мы стояли, по щиколотку в океане, я остановил в Энсинитасе, тридцать минут от моей дыры в земле, городок богатых мамочек и серфящих наследников. Понятия не имел, какая фаза Луны и какая фаза прилива приготовлена, просто свернул показать ей, она не из этих мест, она из долинных, пусть же увидит большую воду и блин спутницы Луны, ломающийся, как печенье, по гребешкам почти остановившейся хмари. А был deep tide — это когда вода отошла далеко, и можно прошагать от берега чуть не на сто метров, по влажному песку, переполненному зарождающейся жизнью: крабиками, черепашками, лангустами, а может, и дальше могли пройти, и все будет ярким и светлым: огромный лунный прожектор в памяти разрастается до таких величин, будто полнеба им накрыто, и Попутчица дрожит от благоговения — в долинах не бывает таких тихих океанских вод, и таких лун, и таких попутчиков.