— Сегодня, дети, мы будем читать историю о добром самаритянине.
Глава седьмая1960Пожар! Пожар!
Мы ходили проведать Джиллиан. Она аккуратненько уложена под одеяло из зеленого дерна, похожее на сукно карточного стола. Но мы не играли на нем в карты, даже в снэп. Банти сунула пучок анемонов, ярких, как драгоценности, в камень с дырками. Этот камень напомнил мне другой, который лежит на Бертон-Стоун-лейн, — огромный черный валун, когда-то отмечавший границу города. У него деревенские жители оставляли свои товары, когда в Йорке царила чума. Теперь наша Джиллиан такая же неприкасаемая, как больные чумой. Мы не можем ее коснуться, даже если очень захотим, — для этого надо разодрать дерн и врыться глубоко в холодную кислую почву кладбища. Мы не намерены этого делать, тем более что обе сообразно случаю парадно одеты: я в тафтяном платье в шотландскую клетку, а Патриция в шерстяной юбке из шотландки, набитой внутри жесткой тюлевой нижней юбкой в пастельных тонах цвета сладких «летающих тарелок».[25] Эта юбка сама похожа на летающую тарелку — она висит в воздухе вокруг худых ног Патриции, жесткая до скрипа, и натирает ей коленки. Ноги Патриции засунуты в чулки, пристегнутые к поясу для чулок, а лифчик «Юная мисс» и спрятанные в нем юные груди морщат розовый свитер. Мышиные волосы Патриции стянуты в хвост, завязанный розовой атласной лентой. Женская доля порою тяжела.
Копать тут в любом случае бесполезно, потому что Джиллиан вообще не здесь — она покоится в объятьях Иисуса. Так написано у нее на камне:
Джиллиан Бернис Леннокс
14 января 1948 года — 24 декабря 1959 года
Любимая дочь Джорджа и Банти
Она покоится в объятьях Иисуса
— А про нас ничего не написали, — шепчу я Патриции, когда Банти вытаскивает из сумочки тряпку для пыли и начинает полировать надгробие. Опять уборка.
— Про нас?
— «Любимая сестра».
— Ну так это была бы неправда, — логично отвечает Патриция, и нас обеих тут же начинает грызть совесть за такую крамольную мысль.
Вернись, Джиллиан, мы все простим. Вернись, и мы произведем тебя в Любимые Сестры. Банти вытаскивает кухонные ножницы и принимается подравнивать дерн. Интересно, что она дальше будет делать, — пылесосить? Надгробие у Джиллиан очень простое и неинтересное. Я уже бывала на этом кладбище со своей подругой Кейтлин и ее матерью — мы ходили навещать могилу их дедушки. Мы с Кейтлин играли в прятки меж памятников. Нам обеим особенно нравятся те, на которых есть ангелы — одинокие и печальные или парочками, по одному с каждой стороны, распростершие крылья, словно защитный покров, над невидимым обитателем могилы. Мы с Кейтлин долго изображали ангелов — загробных хранителей, только вместо крыльев у нас были блейзеры.
А обязательно ли сначала умереть, чтобы обрести покой в объятьях Иисуса? Очевидно, нет. Кейтлин, уже познакомившая меня с экзотическим, весьма кровавым интерьером католической церкви Святого Вильфрида, объясняет, что Он хранит в Своих объятьях нас всех, особенно маленьких детей. Особенно страдающих, добавляет она. По-моему, мы с Патрицией в достаточной степени страдаем, так что эта новость меня радует. Далее Кейтлин сообщает, что Он — Агнец и все мы омыты Его кровью (я клянусь, в ее речи отчетливо слышны эти заглавные буквы). Надо сказать, я не слишком горю желанием омываться в крови, но если это спасет меня от вечного пламени преисподней — или даже Преисподней, так как, по-моему, это учреждение заслуживает большой буквы, — тогда я, пожалуй, потерплю.
Миссис Горман, мать Кейтлин, забегает в церковь примерно так же, как Банти заскакивает в дамский туалет на Сент-Сэмпсон-сквер, когда ходит по магазинам. Мы — Кейтлин, ее мать и я — только что провели субботнее утро на Королевской площади, собирая пожертвования по программе «Миля монеток» для Национального общества борьбы с жестокостью к детям. Я помогаю с охотой — накопить заслуг перед лицом Агнца никогда не помешает, ибо Он, несмотря на кротость и доброту, входит (необъяснимым образом) в трио, которое может навсегда отправить человека в Ад.
И вот мы бредем по Данком-плейс, обсуждая, не зайти ли куда-нибудь выпить горячего шоколада, а через минуту оказываемся в церкви. Мать Кейтлин макает палец в чашу со святой водой у входа, крестится и преклоняет колено перед алтарем. Кейтлин тоже. Каковы правила хорошего тона? Должна ли я сделать то же самое и не разразит ли Бог меня за это громом, раз я не католичка? Не убьет ли меня Банти по той же причине? Ни Кейтлин, ни миссис Горман на меня не смотрят — они ставят свечи, — так что я обхожу святую воду и вежливо делаю небольшой реверанс в сторону алтаря. «Пойдем поставим свечу по твоей сестре», — говорит миссис Горман и улыбается, чтобы меня подбодрить. Свечи прекрасны — кремовые, восковые, тонкие, словно карандаши, они устремлены вверх, как святые дорожные указатели, ведущие в непознаваемое, загадочное место, где живут на облаке ангел Гавриил, Агнец и стая белых голубей. Как Джиллиан выдержит в такой компании? (Наверняка уже вовсю помыкает херувимами.) Ей, конечно, никакая поддержка не будет лишней, так что я слегка трясущейся рукой зажигаю свечу, и мать Кейтлин бросает шестипенсовик в коробку, пока я делаю вид, что молюсь.
Не знаю, как Джиллиан, а мне точно полегчало от этой свечи, — видимо, в ритуале что-то есть. Потом, уже дома, я достаю с буфета новогоднюю вертушку с ангелочками, неубранный пережиток Рождества. На карнизе в гостиной еще осталась мишура. Свидетельства того, что в Э. П. Д. — эру после Джиллиан — наше домашнее хозяйство ведется уже не так тщательно. Я благоговейно ставлю вертушку на розовую тумбочку у своей кровати и каждый вечер зажигаю красные свечки, сочиняя молитвы, которые поднимутся Туда, к Агнцу, как священный дым.
Вертушку приходится использовать понемножку, так как свечей у меня больше нет, зато запас молитв бесконечен, и я столько молюсь — отчаянно, выпрашивая хоть капельку внимания Агнца, — что у меня начинают болеть колени. Так сильно, что даже Банти это замечает — как-то в субботу, во время похода в магазин за новыми туфлями. Я до того раздражаю Банти своей шаркающей походкой калеки, что она перестает меня ругать за медлительность и даже спрашивает, в чем дело (потеряв одного ребенка, она становится чуть внимательней к остальным). И мы оказываемся в приемной у врача.
Я готова навеки поселиться в приемной у доктора Хэддоу — так тут тепло и уютно, не то что у зубного врача, мистера Джеффри, где холодно и пахнет зубным антисептиком и средством для чистки унитазов. У доктора Хэддоу в приемной камин с пылающими углями, кожаные кресла, в которых можно затеряться, а на стенах акварели, написанные женой доктора. Старые напольные часы с разрисованным розами циферблатом тикают солидно, похоже на цокот конских копыт — гораздо приятней жестяного скрежета наших часов на каминной полке. Большой полированный стол завален восхитительными журналами, от «Жизни в усадьбе» до старых выпусков «Денди». Я предпочитаю «Ридерз дайджест». Банти листает «Женское царство», а я принимаюсь расширять свой словарный запас. Мне нравится ходить к доктору, — по-моему, мы могли бы это делать и чаще.
Сам доктор Хэддоу тоже очень хороший — он разговаривает со мной, как будто я настоящая, несмотря на то что Банти отвечает за меня на все вопросы, так что мне остается только сидеть молча, наподобие неисправного манекена, такого как у чревовещателя.
— Как ты поживаешь, Руби?
— У нее болят колени.
— Руби, где у тебя болит?
— Вот здесь, — говорит Банти, тыкая меня в колено так сильно, что я взвизгиваю.
Доктор добродушно улыбается.
— Чем же это ты занималась, Руби? Слишком усердно молилась? — смеется он.
После многочисленных «угу» и «хм» он наконец произносит:
— Я думаю, это бурсит.
— Бурсит? — обеспокоенно повторяет Банти. — Это что, какой-нибудь паразит?
— Ничего страшного.
— Ничего страшного?
— Колено горничной, — объясняет доктор Хэддоу.
— Колено горничной? — повторяет Банти; кажется, у нее приступ эхолалии.
Она подозрительно косится на меня, словно я веду двойную жизнь — ночами тайно работаю по дому во время снохождения. Снохозяйствования.
Мы уходим без лекарства и без каких-либо рецептов, если не считать совета «отдохнуть». Банти презрительно фыркает при этих словах, но ничего не говорит. Добрый доктор Хэддоу выписывает рецепт ей — на успокоительные.
— Вам бы тоже надо отдохнуть, — говорит он, царапая пером в блокноте для рецептурных бланков и оставляя не поддающийся расшифровке бледно-голубой след, похожий на письмена из книжки «Тысяча и одна ночь». — Время все лечит, — говорит доктор, кивая и улыбаясь (он имеет в виду смерть Джиллиан, а не мое колено). — Я знаю, что Господь был суров к вам, дорогая, но во всем есть высшая цель.
Доктор снимает очки и, как маленький мальчик, трет маленькие голубые глазки цвета чернил, а потом сидит, посылая Банти лучи улыбки. Банти за последние дни так пропиталась горем и успокоительными, что отвечает, как правило, замедленно. Она пока смотрит на доктора безо всякого выражения, но я знаю, что в любой момент она может вспыхнуть, потому что ненавидит подобные разговоры — Господь, отдохнуть, высшая цель и тому подобное, — так что я быстро встаю, говорю «спасибо» и тяну Банти за руку. Она кротким ягненком следует за мной.
Мы бредем домой мимо Клифтонского луга, по Бутэму. Зима все еще держит мир в оковах, деревья на Клифтонском лугу совершенно голы, и их ветви рисуются чернильными каляками на бледном небе цвета серой сахарной бумаги. Начинают падать редкие снежинки, я поднимаю капюшон пальто и тащусь по Бутэму, опустив голову, вслед за Банти, как маленький хромой эскимос. Странный закон жизни: с какой бы скоростью я ни шла, мне никогда не поравняться с Банти, — иди я быстро или медленно, она все равно опережает меня как минимум на три фута, словно нас связывает невидимая жесткая пуповина, способная растягиваться, но не сокращаться. Вот между Патрицией и Банти никакой такой связи нет. Моя сестра вольна решительно выступать впереди, мрачно тащиться позади или даже пугающе исчезать в какой-нибудь боковой улочке.