Музей моих тайн — страница 40 из 70

[29] Он пошел в призывную комиссию и умудрился получить для Тома освобождение — сказал, что все остальные его клерки ушли на фронт и компания не сможет продолжать работу, если и последний клерк тоже уйдет. Тому дали отсрочку на полгода, но он знал, что продления не получит. Может, пойти на комиссию и заявить, что он — сознательный отказник? Впрочем, на это ему тоже смелости не хватит — все жители Гровза знали, что случилось с Эндрю Бриттеном, школьным учителем с Парк-Гров, который был сознательным отказником.

Том пошел домой длинной дорогой, потому что вечер выдался дивный. Май — его любимый месяц, за городом как раз цветет боярышник. Том с Мейбл часто катались на велосипедах за город, и Том рассказывал молодой жене про то, как мальчиком жил в деревне, и про мать; он даже рассказал, как страдал, когда она умерла, — кроме Мейбл, он никогда ни с кем про это не говорил. У Тома была фотография матери, сделанная бродячим фотографом, французом, незадолго до ее смерти. Том нашел фотографию в пачке других в то утро, когда отец сказал, что мать умерла. Фотографии валялись на кухонном столе; отец был в таком состоянии, что даже не заметил их. Фотография Алисы была в красивой рамке чеканного серебра, с красной бархатной подложкой, и Том взял ее и спрятал у себя под матрасом, чтобы это был прощальный подарок только для него одного. Но позже, когда они, горюя, единым фронтом противостояли омерзительной мачехе, Том показал фотографию Лоуренсу и Аде — правда, не отдал, несмотря на просьбы, мольбы и рыдания. Теперь фотография гордо стояла в центре дубового комода у Тома в гостиной, и Мейбл каждый день смахивала с нее пыль и часто говорила: «Бедная женщина», и если Том слышал, то при этих словах у него странно перехватывало горло.

Небо над улицей Святого Спасителя было темно-синее, почти фиолетовое. Том шел, задрав голову и глядя вверх, и вдруг ему показалось, что кусок неба — чуть темнее окружающего фона — отделился и куда-то поплыл сам по себе. Том удивленно смотрел на него, а потом услышал восклицания других людей и увидел, что они тоже стоят, задрав головы, и кто-то благоговейным полушепотом произнес: «Это цеппелин!» — а другой отозвался: «Черт возьми!» Несколько женщин с визгом побежали укрываться в домах, но остальные стояли и наблюдали, как завороженные. Цеппелин так волшебно висел в небе, что мысль о бомбах никому и в голову не пришла, — но тут раздалось гулкое БУБУХ, и что-то прошло дрожью по всему телу Тома, и колоссальная вспышка осветила всю улицу, и Том вспомнил про Нелл и Лилиан и их шторы для затемнения. В следующую секунду все было абсолютно тихо и совершенно неподвижно, если не считать клубов дыма, огромных, как облако. Потом раздались крики и стоны, и Том увидел человека, у которого не хватало полголовы и одной ступни, в то время как похожая ступня валялась на дороге. Девушка сидела, сжавшись, на ступеньках методистской часовни и скулила, как раненое животное, и Том подошел к ней и попытался сказать что-нибудь утешительное. Но когда он нагнулся к ней и спросил: «Вам помочь, барышня?» — она посмотрела на его руку, завизжала и отскочила, и когда Том тоже посмотрел на свою руку, он понял почему: кисти на руке не было, только обрубок серо-голубой блестящей кости и обрывки сухожилий. К Тому подбежал солдат в форме и сказал: «Держись, парень, пойдем» — и доставил его в больницу на задке чьей-то телеги.

Солдат дал Тому отхлебнуть чего-то из своей фляжки и все время обеспокоенно поглядывал на него. Он перевидал много раненых, но ни один из них не хохотал как сумасшедший.

Рука чудовищно болела, словно ее окунули в расплавленный металл, но Тому было все равно. Теперь его не отправят на фронт, он останется с милой женушкой и сможет помахать культей перед носом у любого, кто назовет его тыловой крысой.

* * *

Лилиан и Нелл сидели на койке у Тома, и Нелл отвела прядь волос с лица брата. Его доставили в госпиталь на Хаксби-роуд — бывшую столовую для работников «Роунтри», которую переоборудовали в больницу для раненых, доставленных с фронта, и сестры вели себя так, словно он — настоящий раненый солдат. Обе улыбались ему, а Лилиан даже наклонилась и поцеловала его.

— Бедный Том, — тихо сказала она, а Нелл улыбнулась и ответила:

— Наш храбрый брат — вот погоди, я напишу об этом Альберту.

Глава восьмая1963Кольца Сатурна

Оставшиеся в живых носительницы фамилии Леннокс балансируют на грани двух миров — мира невинности и мира опыта. Для меня эту грань символизирует экзамен «одиннадцать плюс», который мне скоро предстоит держать и который навеки определит мою судьбу. Для Нелл это переход от жизни к смерти, для Банти — соблазн супружеской неверности, которому она, может быть, поддастся, а может быть, и нет, а для Патриции… Патриция приходит ко мне в спальню как-то в январе, вечером, и гордо объявляет, что вот-вот потеряет девственность.

— Ты хочешь, чтобы я тебе помогла ее искать? — рассеянно спрашиваю я, не совсем уловив, что именно она сказала.

— Не строй из себя умную, — рявкает Патриция, выскакивает и захлопывает дверь.

Так как я именно сегодня позорно провалила тренировочный экзамен «одиннадцать плюс» по математике, слова Патриции причиняют особенную боль, и я долго смотрю на несправедливо обиженную дверь спальни, раздумывая о том, как сложится мой жизненный путь. Пойду ли я по стопам сестер — как живых, так и мертвых — в гимназию для девочек имени королевы Анны или же отправлюсь в отстойник для человеческого сырья — общеобразовательную среднюю школу на Бекфилд-лейн? Дверь спальни не только хранит ключ к моему будущему, но и служит опорой для висящего на ней календаря «Старая добрая Англия», рождественского подарка от тети Глэдис. Эта старая добрая Англия весьма далека от нашей семьи — месяц за месяцем, страница за страницей одни крытые соломой сельские домики, шпили далеких церквей, стога сена и пригожие молочницы. Кроме того, в календаре кучи полезной информации — не будь его, как бы я узнала, например, когда празднуется День доминионов? Или дату битвы при Гастингсе? Жаль лишь, что от этого никакого толку на экзамене «одиннадцать плюс».

Я без интереса пролистываю пришедший в понедельник журнал «Смотри и изучай», так и не обнаружив ничего заслуживающего рассмотрения или изучения. Мы уже переехали из темных закоулков Над Лавкой в новый, полный света и воздуха полуотдельный дом, снаружи отделанный штукатуркой со вдавленными камушками; в нем есть центральное отопление, но Банти отказывается включать батареи в спальнях, — по ее мнению, теплые спальни вредны для здоровья. Патриция замечает, что гипотермия еще более вредна для здоровья, но стоит Банти вонзить зубы в какое-нибудь убеждение, и она уже не отпустит, что твой бульдог. В спальне так холодно, что кончики пальцев у меня розовеют, потом синеют, — думаю, если подождать подольше, можно увидеть, как они станут фиолетовыми и совсем отвалятся. Но я не успеваю пронаблюдать этот интересный феномен, поскольку возвращается Патриция и говорит:

— Ну что, с тобой можно разговаривать или ты собираешься тупить?

Бедная Патриция — ей так нужно кому-нибудь излить душу, что она вынуждена обходиться мной. За ней уже несколько недель ухаживает некий Говард — серьезный тощий юноша в очках, ученик школы Святого Петра, дорогой частной школы для мальчиков, стадион которой выходит как раз на хоккейное поле гимназии королевы Анны. Говард, оказывается, следил — на грани вуайеризма — за хоккейными подвигами Патриции (она фанатичная правофланговая нападающая), вместо того чтобы варить всякие штуки в колбах, и вот как раз перед Рождеством уговорил ее встречаться с ним.

— Я решила сделать это с ним, — говорит она.

В ее устах «это» звучит как удаление зуба. Поскольку я упустила часть ее самой первой фразы, то до сих пор не могу взять в толк, что же такое «это». С первого этажа, от подножия лестницы (лишенной призраков), на Патрицию начинает орать Банти, но Патриция не обращает внимания. Банти продолжает орать, Патриция продолжает ее игнорировать. Кто сдастся первой?

Банти.

— В следующие выходные родители Говарда уезжают, вот тогда мы это и сделаем, — говорит Патриция.

Она сидит в изножье моей постели, необычно радостная, и я осмеливаюсь спросить, влюблена ли она в Говарда.

Патриция громко фыркает:

— Руби, ты что, совсем? Романтическая любовь — устаревшая буржуазная иллюзия!

В журнале «Смотри и изучай» такого не пишут.

— Впрочем, приятно, когда кто-то хочет быть с тобой, — добавляет Патриция.

Я сочувственно киваю — это и в самом деле должно быть очень приятно. Мы празднуем редкий момент взаимопонимания тем, что ставим мою самую новую пластинку, «Вечеринка у Чабби Чекера», купленную мной за подарочный жетон, полученный на Рождество, и очень серьезно учимся танцевать твист; впрочем, у нас ничего не выходит: Патриция держится слишком прямо и неловко, а я просто все время теряю равновесие. Под конец мы в изнеможении валимся на кровать и рассматриваем девственно чистые потолочные панели, оклеенные обоями из прессованной древесной стружки, — такие элегантные по сравнению с потрескавшейся беленой штукатуркой Над Лавкой. Патриция поворачивает голову ко мне:

— Надо полагать, ты хочешь, чтобы я тебя завтра сводила в кино?

Она спрашивает так, словно делает большое одолжение, но я знаю, что она не меньше моего жаждет увидеть «Малыша Галахада», — в недлинный список наших с ней общих интересов входит страсть к Элвису Пресли. Более того, завтра 8 января, день рождения Элвиса (это событие отмечено в календаре «Старая добрая Англия» созвездием нарисованных от руки красных сердечек). Патриция зовет в «Одеон» меня, а не Говарда, потому что знает — он будет весь фильм насмехаться над нашим мягкосердечным героем в туфлях из синей замши.

Патриция дожидается, пока я вернусь из школы (после очередного проваленного тренировочного экзамена по математике), и утешает меня пирожками с мясом из лавки Ричардсона и сообщением, что многие величайшие люди мира, в том числе Ганди, Альберт Швейцер, Китс, Будда и Элвис, не сдали «одиннадцать плюс». Впрочем, я тут же мрачно парирую, что они и не пытались. Сама Патриция в этом году сдает экзамены на аттестат зрелости, но со стороны никак не скажешь, судя по количеству времени, которое она тратит на подготовку (ноль).