Когда Лилиан уходила домой — ранним вечером, — улицы были скользкие и блестящие от дождя, а фонари горели желтым светом, навевая меланхолию, которая всегда сопутствует дождю и темноте. Лилиан только начала раскрывать зонтик, борясь с ветром, как из темноты выступил саскачеванский фермер, опять очень вежливо приподнял шляпу и попросил разрешения проводить ее домой. Лилиан положила узкую ладонь на его мощную руку и подняла зонтик, прикрывая их обоих от дождя (фермер был очень высокий), и он проводил Лилиан до пансиона, где она жила и где хозяйка, миссис Райцевич, присматривала за Эдмундом после школы. К тому времени Лилиан уже знала, как зовут фермера, и сказала:
— Эдмунд, это мистер Доннер.
Пит Доннер присел на корточки и сказал:
— Привет, Эдмунд, можешь называть меня Питом.
Но Эдмунд почти не называл его так, а стал называть папой едва ли не с первого дня после того, как Лилиан вышла за мистера Доннера замуж.
Пита Доннера ужасно удивляло, как быстро его новая жена привыкла к жизни на ферме: ее не испугала даже первая, очень суровая зима, а летом она вставала на рассвете, кормила кур, доила корову и напевала, готовя завтрак Питу и его батракам, Йозефу и Клаусу, которые жили в большой хижине за огородом. Железная дорога проходила прямо через владения Доннера, и на следующее лето он раза два находил Лилиан у путей — она смотрела на огромные товарные составы с зерном, что тянутся через всю прерию бесконечной цепочкой вагонов. В глубине души он беспокоился, что жена вдруг опять снимется и уедет, — так задумчиво она глядела на проходящие поезда. Летними вечерами они сидели на крыльце большого, обшитого доской дома, под летней луной, похожей на пухлую тыкву, какие мать Пита растила на огороде, и Лилиан рассказывала Питу про Рейчел и Нелл, и про отца Эдмунда, и про то, почему она сохранила его имя в тайне. Тогда Пит Доннер начал бояться — Лилиан казалась ему очень сильной, и хотя, судя по ее рассказам об Англии, ее ничто туда не тянуло, он все равно спросил, и она громко расхохоталась и сказала:
— Не говори глупостей.
Следующей зимой, когда ей было тридцать шесть лет, она родила сына, которого назвали Натаном — в честь отца Пита Доннера.
Натан был совсем не похож на единоутробного брата — единственной общей чертой у них была пухлая, как у девочки, нижняя губа. Такая была у Ады, а до того — у ее матери. Мальчики очень дружили и, когда Эдмунд был помоложе, все время говорили о том, что когда-нибудь будут вместе работать на ферме. Но потом Эдмунд уехал в Торонто, изучать английский язык в университете, и Натан боялся, что Эдмунд останется в городе. Когда семье сообщили, что Эдмунд не вернулся из боя, Натан несколько недель был не в себе, потому что не мог представить себе будущее без Эдмунда.
Но будущее все равно настало своим чередом, и Натан вырос и женился, и у него появилось двое детей. Старшая, Элисон, выучилась на юриста и переехала в Оттаву, работать на правительство. Вскоре после ее отъезда Натан погиб от несчастного случая на ферме. Пит Доннер к этому времени уже умер — еще в пятидесятых, от рака легких. Элисон вечно смеялась и говорила, что никогда не выйдет замуж и не будет работать на ферме. Но ее брат Энди работал на ферме, и стал управлять ею после смерти отца, и женился на девушке из Виннипега по имени Тина.
Шел 1965 год. К тому времени Лилиан перебралась из большого дома в старую хижину Клауса и Йозефа, которую Энди заново обустроил для нее. Лилиан говорила, что ждет смерти, но до смерти ей было еще далеко — если совсем точно, десять лет, за которые артрит искривил ее и согнул в неуклюжую и неудобную позу.
Тина, жена Энди, часто приходила вечерами посидеть с Лилиан. Тина родила трех мальчиков, одного за другим. Старшего, Эдди, назвали в честь Эдмунда, потом были близнецы, Нат и Сэм, а сейчас она ждала четвертого. Она шутила, что приходит к Лилиан, только чтоб укрыться от шумных мальчишек, хотя обе знали, что это неправда. Лилиан любила Тину больше всех на свете — Тина была очень красивая, с ясными глазами, фигурой как у статуэтки и светлыми волосами, которые она обычно стягивала в хвостик, так что проступал четкий и сильный костяк лица. Летом Тина вся покрывалась веснушками, словно ее побрызгали золотой краской, но зимой у нее кожа была белая, как молоко; Тина так бурлила энергией, что та как будто переливалась через край и немножко ее оставалось в хижине, когда Тина убегала обратно в дом. Лилиан казалось, что у Тины, как когда-то у Альберта, внутри больше света, чем у обычных людей.
Как-то весенним утром, когда Тина уже дохаживала четвертую, и последнюю свою беременность, она выглянула из окна кухни и увидела, что из хижины идет дым. Она крикнула матери Энди, которая жила с ними, чтобы та присмотрела за мальчиками, и, тяжело переваливаясь, побежала к хижине, но, добежав, увидела, что Лилиан у двери жжет на жаровне бумаги из картонного ящика, стоящего рядом. Обугленный обрывок взлетел с огня и приземлился у ног Тины. Она прочитала: «Я собиралась написать, но…» — все остальное сгорело.
— Я решила прибраться перед смертью, — бодро прокричала Лилиан.
— Надеюсь, ты подождешь помирать, хотя бы покуда ребенок не родится, — неодобрительно сказала Тина, но Лилиан только засмеялась:
— Не загадывай!
Она подкинула в жаровню еще бумаг, улыбнулась на резком весеннем солнце и сказала:
— Я и так уже слишком долго прожила. Когда я умру, то попаду туда, где мои дети, а любая мать только того и хочет, чтоб быть со своими детьми.
— Но не все время, — засмеялась Тина.
Когда Лилиан закончила, они вошли в хижину, и Тина сделала им обеим какао.
— Я хочу тебе кое-что дать.
Лилиан достала фотографию, которая всегда стояла у нее на комоде в красивой серебряной рамке, и вложила в руки Тины Доннер. Тину всегда волновала эта фотография, пронзительный портрет умерших брата и сестры: у Тины был брат, который погиб от несчастного случая в детстве. Получив фотографию, Тина едва удержалась от слез — не только потому, что ей было грустно глядеть на умерших детей, но и потому, что, значит, Лилиан в самом деле собралась умирать.
Уходя, Тина погладила себя по животу:
— Я знаю, это опять будет мальчишка, — мне просто не судьба иметь девочек. Как бы мне его назвать?
Лилиан подумала и сказала:
— Может, назвать его в честь отца Эдмунда?
На похоронах Тина Доннер выплакала все глаза, и люди говорили, что очень трогательно видеть такую привязанность молодой женщины к старухе. Хотя это говорили в основном старухи.
— Я ее по-настоящему любила, — сказала Тина, качая головой, и Энди Доннер обнял ее и сказал:
— Я знаю, милая.
Потом все поехали на ферму, где Доннеры устроили отличное угощение, и все говорили, что не видывали столько народу зараз — даже на свадьбе. Поминки вышли не грустные, а бодрые, потому что ведь Лилиан была очень старая и прожила совсем неплохую жизнь, особенно если сравнить с другими. И к тому же Доннеры радовались рождению очередного сына, и Энди Доннер поднял бокал и предложил выпить за бабушку, и его сестра Элисон тоже произнесла тост — в честь новорожденного, Джека.
Глава одиннадцатая1968Премудрость
Мои похороны — очень душещипательное мероприятие. Гроб стоит в проходе прекрасной старой церкви, Святой Троицы на Гудрэмгейт, с двускатной крышей и старомодными огороженными скамьями. В церкви толпятся скорбящие. Птичьи трели доносятся в открытую дверь, через которую виднеются волшебные зеленые просторы английских холмов и лесов. Они тянутся насколько хватает глаз и даже чуточку дальше. Открытый гроб усыпан благоуханной сиренью и снежным цветом боярышника, так что я похожа на майскую королеву. Люди на цыпочках подходят ко мне и любуются моей алебастровой кожей и волосами цвета воронова крыла — после смерти волосы загадочным образом стали гуще и темнее, так что роскошными агатовыми волнами спадают на лавандовую подушку в гробу.
— Она была такая красивая, — бормочет один из скорбящих, изумленно качая головой.
— И ее совсем никто не понимал, — добавляет кто-то другой. — Если бы только мы вовремя поняли, какая она особенная.
— И талантливая, не забывайте, — добавляет третий голос, и все стоящие у гроба скорбно и согласно кивают.
Церковь забита народом — здесь не только друзья и родные, но и люди, которых я не знала при жизни: мой большой поклонник Леонард Коэн, вдохновенный Теренс Стэмп.[60] Мария Каллас поет «J’ai perdu mon Eurydice».[61] Банти сидит с краю скамьи, покаянно мотая головой. «Может быть, если бы ее не подменили при рождении, этого никогда не случилось бы», — тихо говорит она сидящему рядом с ней мистеру Беллингу.
— Руби! — восклицает мистер Беллинг, и я так пугаюсь, что чуть не падаю с кровати. — Мы с твоей матерью решили съездить прогуляться в замок Говардов. Ты ведь не хочешь ехать с нами?
Он потирает круглое толстое брюшко, набитое воскресным обедом работы Банти, и беспокойно смотрит на меня: вдруг я ухвачусь за шанс увидеть арки и астрагалы творения Джона Ванбру?[62] Я вяло машу рукой:
— Конечно-конечно, поезжайте, я побуду дома.
Я знаю по опыту, что в таких случаях третий — лишний. Поначалу, когда я была новинкой для мистера Беллинга («сладкие шестнадцать лет!»), он как-то старался завоевать мое расположение. Ныне вся сладость куда-то исчезла, и он рассматривает меня как неприятный побочный эффект существования Банти, с которым вынужден считаться. Только на прошлой неделе я ездила с ними в Нэрсборо, к колодцу матушки Шиптон, и все время чувствовала себя пятой спицей в колеснице. Банти и мистер Беллинг щебетали не переставая, а я мрачно разглядывала набор предметов, погруженных в волшебный колодец и оттого покрывшихся каменной коркой, — обычные вещи, обращенные в камень под действием воды, в которой растворен известняк: плюшевые медвежата, сапог, зонтик, посудное полотенце. Потом мы сели за столик под открытым небом у паба «Конец света», и мистер Беллинг поднял на меня глаза от полупинты шенди и сэндвича «с луком и сыром» и спросил: