Я объяснил себе её слова тем, что слишком уж тяжела для неё тема и что ей просто неловко, поэтому и не придал им значения.
— Женщина может безумно любить мужчину много лет, но совершенно не быть близка с ним... — осторожно прибавила Фюсун.
— Конечно, — поспешно согласился я. Опять наступило молчание.
— То есть сейчас между вами ничего нет? А почему ты не приводил Сибель-ханым сюда?
— Нам в голову это не приходило, — я и сам удивился, почему мы с Сибель не догадались встречаться в квартире матери. — Раньше я здесь занимался, читал, общался с друзьями, слушал музыку. Почему-то вспомнил об этой квартире из-за тебя.
— Верю, что тебе и в самом деле такое раньше не приходило на ум, — заметила внимательная Фюсун, которую трудно было провести. — Но в остальном, что ты рассказываешь, чувствуется ложь. Это так? Я хочу, чтобы ты никогда мне не врал. Я даже не верю в то, что у вас сейчас ничего нет. Раз нет, поклянись в этом. Пожалуйста.
— Клянусь, что мы с Сибель сейчас не занимаемся любовью, — улыбнулся я, обнимая Фюсун.
— Ну, а когда вы собирались возобновить отношения? Летом, как только твои родители уедут в Суадие? Когда они уезжают? Скажи мне правду, и я больше никогда не буду ни о чем тебя спрашивать.
— Они уедут в Суадие после нашей помолвки, — пробормотал я смущенно.
— Ты мне сейчас хоть раз соврал?
— Нет.
— Подумай хорошенько.
Я сделал вид, что задумался. В это время Фюсун достала у меня из кармана водительские права и с любопытством вертела их в руках.
— Этхем-бей, — прочитала она. — У меня тоже есть молочное имя. Ладно. Ты подумал?
— Да, подумал. Я тебе ни разу не врал.
— Именно сейчас или в эти дни?
— Никогда... — сказал я. — Мы пока на той стадии, когда ложь не требуется.
— То есть?
Я пояснил, что наши отношения — не ради выгоды или общего дела, и, пусть мы скрываем их ото всех, друг к другу у нас искренние, чистые чувства и нам не нужно менять их на ложь.
— Уверена, ты мне соврал, — призналась Фюсун.
— Быстро же иссякло твое уважение ко мне!
— Признаться, я бы хотела, чтобы ты мне врал... Ведь обычно врут ради того, что больше всего на свете боятся потерять.
— Конечно, я вру ради тебя... Но тебе я не вру. Если хочешь, начну... Давай завтра опять встретимся. Хорошо?
— Хорошо! — согласилась Фюсун.
Я обнял её изо всех сил и вдохнул запах её кожи на шее. Всякий раз, когда я вдыхал этот запах — смесь ароматов морского воздуха и водорослей, жженого сахара и ванильного печенья, — меня наполняло чувство надежды и счастья, но часы, проведенные с Фюсун, ничего не меняли в ходе моей жизни. Наверное, так было потому, что это счастье и радость я воспринимал словно само собой разумеющееся.
И все же именно в те дни я впервые почувствовал появление в своей душе тех трещин и ран, от которых многие мужчины на всю жизнь обрекают себя на безнадежное, глубокое, черное одиночество. Отныне я каждый вечер перед сном доставал из холодильника бутылку ракы, наливал себе стаканчик и, глядя из окна на улицу, пил один. Окна моей спальни в квартире на верхнем этаже напротив мечети Тешвикие выходили на дома таких же семей, как наша, и с самого детства я любил сидеть у себя в темной комнате, смотреть на огни и испытывать от этого абсолютный покой.
Теми ночами, окунаясь в свечение ночного Нишанташи, я то и дело возвращался к мысли, что, если мне хочется вести ту прекрасную и счастливую жизнь со всеми привычными её радостями, которая у меня была, не нужно влюбляться в Фюсун. Я смутно понимал, что для этого должен не придавать большого значения её проблемам и историям, её миру. После уроков математики и любовных утех на разговоры у нас оставалось совсем немного времени, так что добиться задуманного не составило бы труда. Торопливо одевшись после очередного нежного любовного соития и выходя из квартиры, я иногда уверял себя, что Фюсун тоже проявляет усилие, чтобы не придавать большого значения отношениям со мной.
Мне кажется, чтобы понять происходившее со мной, надо учитывать, какое громадное удовольствие получали мы в те слишком счастливые, невероятно сладостные мгновения, осознать, какое счастье переживали мы оба. Конечно, движущей силой моей истории было стремление растянуть любовные минуты, а также зависимость от наслаждения. Всякий раз, когда я, пытаясь понять причину моей многолетней привязанности к Фюсун, вспоминал те бесподобные мгновения, уходившие шлейфом в вечность, вместо логических мыслей оживали прекрасные сцены проведенных вместе часов. Красавица Фюсун сидит у меня на коленях, и я ласкаю языком её большую левую грудь... Или же капли пота стекают с моего лба и подбородка на красивый затылок Фюсун, и я любуюсь её прекрасной спиной и ягодицами... Или то, как она, вскрикнув от сладостной истомы, на мгновение открывает глаза... Или выражение, которое появляется на её лице в самый приятный момент нашего соития...
Позднее я понял, что эти сцены не были причиной удовольствия и счастья, которое я испытывал, а лишь возбуждали мое сознание. Размышляя над тем, почему моя любовь к Фюсун столь сильна, я пытался воссоздать в воображении не только наши ласки, но и все, что нас окружало. Помню, как за окном на дерево взгромоздились две вороны, одна из них внезапно села на железную решетку балкона и уставилась на нас. Когда я был маленьким, к нам на перила усаживалась точно такая же ворона, и мама говорила мне: «Ну-ка, давай спи! А то ворона прилетела проверить, спишь ты или нет!» — и я испуганно прятался под оделяло. Фюсун рассказывала, что и к ней в детстве тоже прилетала ворона.
Иногда сама обстановка холодной и пыльной комнаты, иногда старые простыни и непритязательный вид наших бледных тел на них, иногда звуки извне — шум машин, грохот бесконечных стамбульских строек, крики уличных торговцев — возвращали нас к реальности, показывая, что наше любовное действо происходит не в мире грез. Бывало, мы слышали гудки парохода, доносившиеся до нас из Долмабахче или Бешикташа, и пытались угадать, что это за корабль. Но при каждой новой встрече мы предавались ласкам все искреннее и свободнее, и я понимал, что мое счастье вызвано не только таинством фантазий и весьма притягательным физическим процессом, но и любованием складочками, прыщиками, волосками, многочисленными родинками и всякими пятнышками на теле Фюсун.
Что меня привязывало к ней, кроме нашего безграничного и простодушного удовольствия от занятий любовью? И почему я мог быть таким искренним во время близости с ней? Родилась ли наша любовь из наслаждения и из постоянного к нему стремления или из чего-то другого, что подпитывало взаимное желание? В те счастливые дни, когда мы с Фюсун тайно встречались и предавались любви, я совершенно не задавался такими вопросами, а вел себя точно ребенок в кондитерской, который жадно ест купленные матерью сладости.
14 Улицы, скверы, мосты и площади Стамбула
Однажды Фюсун, упомянув некоего школьного учителя, который ей в юности нравился, заметила: «Он был не такой, как все мужчины». Я спросил её, что она имеет в виду, но ответа не получил. Два дня спустя я еще раз поинтересовался, какой смысл она вкладывает в выражение «быть не таким, как все мужчины».
— Я знаю, ты спрашиваешь потому, что для тебя это важно, — произнесла Фюсун, вставая с кровати. — И хочу сказать без обиняков. Хочешь?
— Конечно... Почему ты встаешь?
— Не хочу быть раздетой, когда буду говорить то, о чем хочу рассказать.
— Мне тоже одеться? — спросил я. Она не ответила, и я натянул штаны.
Пачку сигарет, пепельницу из Кютахьи, стакан и чашку (из неё пила Фюсун), морскую раковину, которую она вертела в руках, пока рассказьшала одну за другой свои истории, а также напоминавшие детские её заколки я поместил в свой музей, чтобы никто никогда не забыл, что происходившее касалось маленькой девочки, совсем еще ребенка, и чтобы сами предметы поведали посетителям моего музея, какая тяжелая и гнетущая атмосфера воцарилась тогда в комнате.
Фюсун начала рассказ с хозяина маленькой лавки на улице Куйулу Бостан, где продавались табак, дешевые игрушки и газеты. Этот дядюшка Сефиль (назовем его именем нарицательным)[5] был приятелем её отца; иногда они встречались поиграть в нарды. Всякий раз, когда отец посылал Фюсун, которой тогда не исполнилось десяти, к нему в лавку за лимонадом, сигаретами или пивом, дядюшка Сефиль старался задержать её под каким-нибудь предлогом, вроде такого: «Сдачи нет, подожди, я тебе лимонада дам», а летом, когда рядом никого не бьшо, говорил: «Да ты вся вспотела!» — и ощупывал её.
Когда ей исполнилось двенадцать, у них появился сосед, которого она прозвала Усатое Дерьмо. Раз или два в неделю он со своей толстухой-женой приходил к ним в гости. Пока все слушали радио, беседовали, пили чай и лакомились сладостями, этот рослый человек, которого так любил её отец, осторожно, чтобы никто не заметил (сама Фюсун не понимала, что происходит), клал ей руку то на талию, то на плечо, то на бедро, то на коленку и делал вид, будто забыл её убрать. Иногда его рука «ненароком» так метко падала Фюсун на коленку, как созревшая груша — в корзину; и пока, слегка дрожа и потея, рука оставалась недвижимой, сама Фюсун боялась пошевелиться, словно на ноге у неё поселился страшный краб, а сосед как ни в чем не бывало, держа другой рукой чашку с чаем, продолжал мирную беседу.
Однажды десятилетняя Фюсун захотела сесть к отцу, который играл с друзьями в карты. Но он не разрешил: «Подожди, дочка; видишь, я занят». Тогда некто Сакиль-бей[6], партнер отца по игре, позвал её: «Иди ко мне, пускай мне повезет», и гладил её так, что эти ласки не казались ей потом невинными.
Улицы, скверы, мосты, кинотеатры, автобусы, многолюдные площади, безлюдные переулки и спуски Стамбула кишели мрачными фигурами этих добродушных дядюшек, оживавших в её воспоминаниях, словно призраки зла, ни одного из которых она, правда, не смогла возненавидеть («Возможно, потому, что ни один из них по-настоящему не сделал мне ничего плохого»). Единственное, что поражало Фюсун, — упорное нежелание отца замечать, как каждый второй из его гостей очень быстро превращался в этого добродушного дядюшку и, зажав её на кухне или в коридоре, принимался тискать бедн