Музей обстоятельств (сборник) — страница 29 из 42

«Никогда в мире не было так много искусства, и никогда оно не относилось с таким пренебрежением к духу и мировому событию».

Гольдштейн сам патетичен (в том же «добычинском» смысле).

И еще. От Александра Гольдштейна я узнал о причине молчания Саши Соколова. Нет оснований не верить.

Владимир Тучков. «Танцор. Ставка больше, чем жизнь». – «Танцор-2. Дважды не живут». – «Танцор-3. И на погосте бывают гости»

Три романа, едва ли не клоны. В конце каждого – ритуальное воскрешение виртуальных покойников. Интересно, что главы первого романа пронумерованы в двоичном коде, второго – в троичном, третьего – в четверичном. Логично вообразить, что проект предполагает девять романов; тогда нумерация глав последнего в десятичной системе исчисления, нами принятой в повседневности, могла бы символизировать реальность в ее общежитейском (не виртуальном) значении, а весь цикл романов стал бы метафорой всего, что есть и чего нет, то есть всего. Проект «Танцор» будоражит фантазию.

Читать интересно. Особенно тем, кто свой в Интернете. Правда, для чистоты восприятия желательно отрешиться от привычных мотивов. Если надо убить, отчего ж не убить? «Он сделал это!» Это не Достоевский.

Любопытна мысль хакерши Стрелки о существовании волнолоидов – существ, имеющих не атомарную, но волновую природу. Понятна тревога Танцора, ощутившего себя программой.

Познавательное значение романов несомненно. Читатель извлечет полезный урок. Например, о недопустимости открытия файла, «приаттаченного» к сомнительному сообщению.

Никого не жалко. Тех, кого забыл оживить во втором романе, автор оживит в конце третьего.

Жалко, что с развитием Интернета все это быстро устареет.

Геннадий Айги. «Разговор на расстоянии»

В начале страницы глагол: притронься – далее пробел по всему полю – и внизу в столбик: (я)/(ты). Я «пересказываю» стихотворение, точнее законченный фрагмент стихотворения (страницу) Геннадия Айги. «В России публикуется впервые», – сказано в авторском примечании. Самое удивительное, что двадцать с небольшим лет назад я это уже слышал (именно слышал, а не читал). Начинающий стихотворец, я был просвещаем другим неофитом поэзии, считавшим себя нонконформистом. Он что-то говорил о «неофициальной поэзии» («только между нами, ты понял?»), он назвал необычную фамилию поэта, которую я тут же забыл, но запомнил на годы едва сдерживаемый восторг моего знакомца – и собственно текст: «Прикоснись. Я. Ты.» – по крайней мере, так звучал в его устной редакции «лучший верлибр на русском». Мы ехали в трамвае. Различив недоверие в моем взгляде, он сказал: «Ты не понимаешь, это же гениально». Сейчас я думаю, он тоже не читал, но слышал, иначе бы сообщил мне о концептуально важном зримом пробеле и скобках, в которые заключены местоимения. Прошли годы, и теперь этим воспоминанием я констатирую поразительный факт – факт бытования стихов Геннадия Айги как фольклора.

Что касается книги в целом, она превосходно издана. Честь и хвала редактору и со-составителю (вместе с Айги) Арсену Мирзаеву, без которого событие не состоялось бы. Геннадий Айги представлен не только как поэт, но и как эссеист, мемуарист, собеседник, художник. И все это в широком контексте русской, чувашской и европейской культуры – с привлечением богатейшего иллюстративного материала.

Дадут ему Нобелевскую или нет, «культурологического шока» «широким кругам» какой бы то ни было «литературной общественности» все равно избежать не удастся. Шила в мешке не утаишь. В том и проблема. Чтобы воспринять поэзию Айги, нужен фермент, который сейчас у нас в дефиците. Может не получиться. Не схлопотать бы комплекс неполноценности.

А. Нуне. «После запятой»

В предисловии к роману Андрей Битов уверяет читателя, что ничего не знает об авторе, называет загадочную А. Нуне не иначе как «подозрительной», не убежден даже, что это оригинальный текст, а не перевод с латышского (говорит) или молдавского. Да уж не сам ли Андрей Георгиевич решился на мистификацию? Впрочем, перейдя к роману («по-видимому, принадлежащему женщине»), понимаешь, Битов здесь ни при чем.

А в Интернете об авторе есть все – и как зовут полностью, и где живет, и кто по профессии… Но Интернет нас не касается, мы имеем дело с книгой.

Одно можно угадать сразу, без Битова и без Интернета: роман, который начинается с запятой, наверняка оборвется на полуслове. Не выдержал, заглянул на последнюю страницу, так и есть: «Но скоро они разойду-» Знак переноса. Конец.

Потом узнал, что «они» – это те, кто пришел на поминки. Все мы кого-нибудь хоронили, и, наверное, каждому знакомо это смутное похоронное ощущение: будто умерший видит нас и слышит, грешных, – как мы его и о нем… Вот о том и роман. Как видит и слышит (и предается запредельной рефлексии) молодая художница, мертвая, грубо говоря, или, вернее, некий флюид, представительствующий за нее в иных эмпиреях. О смерти роман.

Если верить А. Нуне, смерть логоцентрична, даже логонавязчива. Слова, слова, слова… «И я вновь нахожусь в водовороте слов, крепко меня опутавших и неожиданно подаривших мне новое существование». Слова «там» означают то же самое, что и «здесь» (а не как у Александра Введенского). И логика «там» та же, человеческая, житейская, вполне земная. Интеллект по крайней мере не пострадал. Наоборот, можно обрести новый дар, в данном случае писательский, – а иначе кто все это рассказывает?

Издательство упорно подчеркивает, что это проза дебютанта. Интересный дебют – глазами уже перешагнувшего земной предел!

Конечно, вспоминается «банька с пауками». Но тут другой образ. Не «банька», а громадный текст сплошняком – примерно в девятьсот пятьдесят пять тысяч печатных знаков, исключая пробелы.

Фигль-Мигль. «Тартар, Лтд»

«Я вышел на авеню Двадцать Пятого Октября», – начинается роман; так и хочется продолжить фразой из Вагинова: «Проспект 25 Октября носил в те времена иное название». Перед нами «петербургский текст». Правда, Петербург здесь весьма условный, вневременной – пролетки, современные бары и клубы, Вяземская лавра и т. п. Все охвачено тленом – и культура и действительность, как если бы вспомнить того же Вагинова: «В стране гипербореев // Есть остров – Петербург, // И музы бьют ногами, // Хотя давно мертвы».

«Повесть об утраченных иллюзиях», как замечает рассказчик на предпоследней странице. Впрочем, иллюзии, кажется, он утратил еще до того, как приступил к повествованию. В том числе – иллюзию ада как персонального наказания за грехи; то ли дело Тартар, «где под землей глубочайшая пропасть», – общий для всех. «Во что я верю? В бренность, конечную бесцельность. В то, что вода мокрая».

О содержании романа, равно как и о духовных, так сказать, поисках героя, можно судить по примечательной фразе из финальной части: «После знакомства с молодой порослью хай-лайфа, после знакомства с молодыми революционерами, после клубов, кабаков, организованного туризма, организованного оккультизма, после бандитов с тягой к мистике и прекрасному и старших научных сотрудников с тягой к наживе уже никакие новые знакомства не могли мне показаться удивительными».

Авторская интонация, довольно-таки личная, неподдельная, приглушенно-выразительная, парадоксально противоречит псевдониму, который и воспринимается-то даже не как псевдоним, а как просто отказ от имени. Кто автор? – А никто. Фигль-Мигль какой-то. Без имени, возраста, пола… Какая разница. «Автор умер». Причем раньше всех своих персонажей…

Умер-то умер, да не совсем. Скорее, спрятался. Однако – жив, жив.

Стильно и пессимистично.

Виктор Широков. «Шутка Приапа»

Замысловатая плетенка из двух текстов. Первый – труды и дни некоего Владимира Михайловича Гордина, пятидесятилетнего сибарита, эстета, поэта, переводчика, книгочея, «любимого героя и соавтора» истинного автора, каковым мы не без основания считаем Виктора Широкова, – от прихотливо-неторопливого описания похождений героя в этой части романа веет неподдельной меланхолией. Второй текст – собственно «Шутка Приапа», своего рода, готический роман, как бы написанный Гординым и в котором он будто бы пересказывает по памяти найденную в детстве на чердаке у бабки рукописную книгу. Роковые совпадения, двойное кровосмешение, любовь, страсть и самоубийства героев – эдакий Эдип в квадрате, доведенный почти до абсурда. «Дозированная пошлость, – между прочим замечает рассказчик, – по-своему гениальна, как «секрет» ряда животных необходим для производства лучших духов». Ход для интеллектуального романа, надо сказать, действительно смелый. Виктор Широков не похож на утописта, мне лично не совсем ясно, зачем он заставляет своего умного и тонкого Гордина серьезно полагать, что «жуткая тайна», так излагаемая, может «позволить оттягиваться миллионам потенциальных читателей»? Какие миллионы? Откуда? Не для того ли использован сей прием, чтобы ввести в заблуждение «Издательский дом Гелиос» и спровоцировать его на громкий анонс: «Новый эротический роман Виктора Широкова наверняка заинтересует читателей не меньше набоковской «Лолиты». Но: роман абсолютно не эротический, это раз, и второе: уместнее вспомнить здесь не «Лолиту», а куда менее популярную «Аду». Что не отнимешь от романа Широкова, он и сложнее, и хитрее, чем хочет прикинуться.

«Шутку Приапа» можно было бы назвать «Шуткой Широкова», ибо в роли Приапа здесь выступает сам автор, понуждающий читателя на глубокую интертекстуальную вовлеченность под стать, пожалуй, солидарному кровосмешению, – ведь сказал же рассказчик, что находит с другими «исследователями виртуального рая и ада» мистически духовное родство, «если не кровное».

Андрей Дмитриев. «Дорога обратно»

Премия имени Аполлона Григорьева.

Я долго не мог сформулировать, что меня не устраивает в этой снискавшей общее признание повести. Сейчас попробую.

Судя по всему, действие происходит в начале 60-х (после денежной реформы). Сорокалетнюю женщину (няню рассказчика), безграмотную, без царя в голове, такие же остолопы, подпоив, везут в Пушкинские горы на праздник поэзии, где накачивают спиртным до потери сознания, а потом забывают спящую на траве. Обратно в Псков она добирается пешком, претерпевая мучения. В воинской части ее имеют старшина и солдат. Никто ей ничем не поможет. Унизить каждый горазд.