Музей обстоятельств (сборник) — страница 8 из 42

им, небольшой бонус от гостеприимного города; если же событие не состоится, иные покинут Невский проспект с ощущением легкого разочарования. Вспоминаю, как однажды (лет десять назад) я встретил на Невском проспекте Солженицына. Настоящего то есть, живого. Он с женой был – стояли у спуска в подземный переход, наверное, назначили встречу кому-то. В десяти шагах от них играли на гитарах и пели, играющим и поющим внимала публика. Солженицын с женой был один, без ансамбля – никого рядом, кроме жены; улыбался, был в бороде, некоторые прохожие узнавали и, проходя мимо, здоровались. Обратный пример (по признаку одушевленности): восковой Депардье. Отправленный на панель в качестве приманки на выставку ему подобных, он честно корреспондирует нам дистанцию между собой и оригиналом, ибо где же вы видели Депардье в мятых брюках и грязных ботинках? Этот по-настоящему ненастоящий, о чем и заявлено честно, открыто – посредством брюк и ботинок. Все без обмана. Демон обмана покинул Невский проспект, феи очевидности царствуют здесь. Метафизика ушла на обед. Никто никому не припишет ложных намерений, мыслей, идей. Вон господин в круглых очках, вкушающий кусок любительской колбасы, – думает ли он о судьбе художника в России, когда глядит на памятник Гоголю, на который села ворона? Ответит любой: он думает об орнитологии, о птичьем гриппе, о том, что мало на Невском проспекте пернатых, вот только чайки летают над крышами зданий, и то ближе к Фонтанке, а где ж воробьи? И те же вороны, кроме этой – одной? И главное, голуби где? Последних особенно мало. Их убыль отражается в статье городского бюджета по части экономии моющих средств, как в отношении отдельно взятой головы условного монумента, так и суммарно – по всему поголовью. Памятники не могут позволить себе заблуждаться, и чистотой головы монументы не купишь, не проведешь. На бронзовых лицах обоих героев битв с Бонапартом тень едва уловимой тревоги – чувствуют оба: что-то в мире не то, что-то с Природой случилось. А вот Гоголь, совсем молодой (в смысле возраста монумента), отвернулся от Невского вовсе – влево смотрит и вниз. Нос воротит от Невского Гоголь – насколько ему позволяет ориентация массивного тулова относительно всеобщей коммуникации Санкт-Петербурга. Словно думает Гоголь: «А Гоголь ли я?» – и: «А Невский ли это проспект?» Да, пожалуй, что Гоголь, сходство в принципе есть, хотя в целом вопрос не бесспорный. Условимся: Гоголь. А вот то, что Невский проспект это Невский проспект – тут вне всяких сомнений (а иначе о чем наша песнь?). Только Невский другой. А ну-ка, представим: не человек-бутерброд, удрученный щитами с рекламой, но товарищ его по труду – сизый нос из папье-маше, вот такой высоты, вот такой ширины!.. Едва передвигая ногами в стоптанных башмаках, он идет, покачиваясь, по Невскому проспекту и несет на себе табличку с призывом полюбить новейшее средство от насморка. Если б Гоголь увидел, отвернулся бы резче еще – вплоть до слома бронзовой шеи: с ними редко такое бывает, но порой и они, монументы, склоняются к суициду. Мы – живые, подвижные, мы охотно глядим и на то, и на то, и на это – но ведь странное дело – нас ничем не проймешь!.. Доводилось ли вам замечать, что на Невском проспекте не принято удивляться? – принимается все здесь как должное!.. Тот же нос, вернее, как раз и не тот. Появись настоящий на Невском проспекте, раздувающий огромные жадные ноздри – важный Нос в генеральском мундире, – кто же скажет, что это не нос? Кто ж глазам своим не поверит?

Мебель Собакевича

Не знай мы, как выглядит Собакевич, побывав у него дома, мы бы без особого труда сумели представить этого примечательного субъекта по виду принадлежащей ему мебели, каждый предмет которой, согласно Гоголю, как бы заявлял о себе: «И я тоже Собакевич!» или «И я тоже очень похож на Собакевича!»

Соответствие одного другому в случае с тяжеловесной мебелью Собакевича и им самим тем и замечательно, что всегда есть, по крайней мере, одна сторона, считающая необходимым постоянно об этом соответствии напоминать.

С точки зрения мебели Собакевича, Собакевич – это положительный идеал и вполне достижимый. Если заявления типа «И я тоже очень похож на Собакевича!» выражают всего лишь радость уподобления известному образцу, то гордое «И я тоже Собакевич!» уже однозначно свидетельствует о достижимости совершенства.

В обоих случаях обращает на себя внимание слово «тоже». Кому пытаются доказать стулья и кресла Собакевича, что они – как и то самое – «тоже»? Себе самим? То есть пытаются самоутвердиться в собственных, так сказать, глазах? Или это спор в узком семейном кругу, обращение к своим же товарищам по судьбе – по тяжеловесности и аляповатости идеальным в собакевическом смысле, скажем, комодам, чье тождество с человекозаданным Собакевичем вроде бы неоспоримо? Спор, кто больше Собакевич? Стол? Диван? Этажер? – язык не поворачивается сказать «этажерка»…

А может быть, это вызов самому Михаилу Семеновичу Собакевичу, на лице которого всегда написано «Собакевич»? «И я тоже Собакевич!» – отвечает кресло; дескать, не ты один. Тогда в этом гордом ответе слышится не хвастовство вовсе, не самодовольство, не радость причастности, а суровая ревность. Ревность и тоска по подлинному Собакевичу. Ибо «Собакевич», получается, это уже идеал не только мебели Собакевича, но и самого Михаила Семеновича Собакевича, нечто высшее по отношению к Михаилу Семеновичу, отвечать чему в равной мере стремятся обе стороны – он сам, Собакевич, и его мебель. Войдя в гостиную, обставленную Собакевичами, Михаил Семенович Собакевич должен сам произнести гордо: «И я тоже Собакевич!» И доказать это делом. Хотя бы себе.

Невозможно вообразить, чтобы отдельные предметы мебели Собакевича могли вписаться в иную обстановку. Окажись в чужой обстановке стол или стул Собакевича, они с еще большим рвением озаботятся собственной презентацией. Любой Собакевич всегда Собакевич, где бы он ни был и с кем бы ни стоял рядом. И должен об этом четко сказать. В чужой обстановке – особенно громко. Дабы знали. Утверждая, что он Собакевич, любой Собакевич, вне зависимости от степени одушевленности, заявляет о принадлежности целому ордену Собакевичей. Любой Собакевич, мебель он или человек, умеет поставить на место все, что Собакевичем не является. Так же, как Михаил Семенович окружен, по его убеждению, негодяями, свиньями и т. п., любое кресло Собакевича, куда б оно ни попало, даст понять, что оно Собакевич, тогда как все остальное изначально ничтожество, дрянь. И пусть попробуют возразить.


Собакевич – тип не совсем петербургский, но именно в Петербурге мы встречаемся с классом объектов, который хочется назвать Коллективным Собакевичем.

Речь идет о новых архитектурных сооружениях, обнаруживающих себя в исторической части города.

Дело не в том, что они не вписываются в чуждую им архитектурную среду, выламываются из нее, дело в том, что выламываются с принципиальной, концептуально заданной нахрапистостью, беспардонностью, одним словом, просто выламываются. Унижая соседей.

Неуместность – их общая черта; на месте – они лишь в мире Собакевича, но здесь – в иной среде – они изначально на месте чужом, не для них предназначенном. Потому и бесстыжесть, бесцеремонность, с которой они предъявляются внешнему миру, соблазнительно объяснить по-человечески комплексом неполноценности, но не будем усложнять нашу метафору – классический Собакевич всяким комплексам чужд.

В плане самодовольства Собакевич – фигура цельная. И в этом его безусловное преимущество. Ему легко среди других, это другим быть с ним проблема.

Я сказал «унижая соседей». Вот, пожалуй, верное слово: унижение.

«Я – Собакевич. А кто вы рядом со мной?»

Примеров унижения сколько угодно. Вот один – Владимирская площадь. Замечательный трехэтажный дом Дельвига стал действительно казаться никчемным домишкой, когда рядом с ним появился грандиозный комод, на фасаде которого словно написано: «Я тоже Собакевич!» Самое поразительное, что в данном случае это заявление отнюдь не фигуральное: фасад громоздкого здания реально украшает огромный постер с изображением самого здания во всей его неуклюжей громоздкости. Дом Дельвига не изображен. Лишний? Да и то верно: хоть и невелик, а часть новообразования все-таки загораживает. Неплохой повод с домиком разобраться…

Да что Дельвиг! Владимирская церковь померкла рядом с этим комодом, и колокольня ее (творение Кваренги) не кажется больше высокой. Храм не желает отражаться в окнах чудовища, фокусы с зеркалами здесь не проходят.

Есть с чем сравнить: сегодня смотрится олицетворением предельной деликатности здание Кузнечного рынка, расположенного поблизости. Воздвигнутое в двадцатые годы, оно не унижает ни храм, что напротив, ни дом, в котором жил и умер Достоевский. Можно вообразить, какого рода «торговый центр» появился бы на этом месте сегодня. Кто знает, еще и появится.


Мебель Собакевича, кричащая о своем собакевичианстве, возникает повсеместно в исторической части города, и повсюду происходит унижение Петербурга. Собакевич одним лишь своим присутствием переформатирует все пространство, подчиняет среду своему нелепому образу. Все меркнет рядом с ним, теряется. Сколько б ни было Собакевича, его всегда много. Еще немного, и мы будем жить в городе Собакевича. Не хотелось бы.

Чужое место

1

То самое за Крюковым каналом в печати уже иногда называют Мариинский-2, что, по-моему, не совсем справедливо. Справедливее Мариинским-2 назвать то, что имеем сегодня в историческом здании на Театральной площади, – потому что ведь Мариинский эпохи Петипа, согласитесь, не совсем то, что Мариинский времен Гергиева. Уж если нумеровать, так лучше по очередности. Мариинский-1, Кировский, Мариинский-2… По времени, а не по пространственным сдвигам.

Что касается пространства, тут опять же вопрос: справедливо ли будет Театру Перро (за Крюковым каналом) тем же боком называться Мариинским? Может, все-таки память о Марии Александровне – материя куда более тонкая, чем бренд?