Музей суицида — страница 62 из 101

нания запускала бы эмпанада. В этом смысле я был ближе к агенту ЦРУ из этого здания, чем к моим чилийским друзьям.

Ребенком я влюбился в Соединенные Штаты и с тех пор пытался находить им оправдания. Причин для ненависти к этой империалистической стране было более чем достаточно – свидетельством чему была как моя личная история жизни, так и мировая история. И тем не менее как человек, привязанный к несовершенной возлюбленной, я постоянно находил нечто достойное сохранения, нечто подкрепляющее мою верность. Сейчас, после многих лет колебаний, взлетов и провалов, удаленности и близости, это решительное возвращение в Чили вроде бы показывало, что мои корни – здесь, а не в противоречивом американском убежище.

Тем не менее где-то в глубине души я сохранил сомнения в том, чему я все-таки предан, сомнения, которые в основном дремали, но время от времени вырывались обратно – те следы борьбы ненависти и притяжения, когда в возрасте семи или восьми лет я понял, что обожаемая мной страна упорно преследует моего отца из-за его прошлых коммунистических связей и текущих коммунистических идеалов: подслушивая разговоры родителей, я постепенно осознавал, что эта страна комиксов и шоколадных батончиков, парков с аттракционами и экскурсий к статуе Свободы вполне может отправить моего папу в тюрьму или даже – этот ужас посетил меня, когда казнили Розенбергов, – убить его, а может, и мою мать тоже. Тем не менее меня по-прежнему ослепляла эта страна и язык, на котором я выражал свои мысли… язык, на котором я сейчас пишу эти мемуары… вопреки всему Нью-Йорк окружал меня своим очарованием, суматохой и тротуарами, где все эти люди из самых разных стран толклись друг с другом, смешивались, совокуплялись в иммигрантской любви. И эти чары сохранялись спустя десятки лет, даже здесь и сейчас, рядом с массивной переполненной шпионами крепостью, посольством США, в которое я когда-то швырялся камнями.

Да, Америка вмешалась в наши дела, помогала злодейским режимам, свергла демократические правительства в Иране и Гватемале – но еще она создала джаз и блюз, подарила миру Орсона Уэллса, и Уильяма Фолкнера, и Джорджию О’Кифф, и Элеанор Рузвельт, и мою почти-сестру Дину Метцгер, и Билла Маккиббена Орты. Да, она преследовала многих своих лучших мужчин и женщин – таких, как мой отец, – которые могли дать так много. Да, она нас изгнала, но я все равно до сих пор помню вкус «Райс Криспис», до сих пор…

В этот шизофренический момент Орта вышел из посольства, почти приплясывая. Он никогда не влюблялся в Америку, в нем не было такого разлада: он очень рано понял, что никогда не сможет быть однозначным, чистым, незапятнанным. Было совершенно ясно, что в нем нет ни намека на экзистенциальную тревогу, он картинно помахал большим пакетом для покупок и с озорной улыбкой сказал:

– Братец, я только что подсластил вам жизнь. Мой контакт пообещал достать мне копию пропавшего отчета о вскрытии Альенде и, возможно, отчет тех гражданских следователей, которые первыми оказались на месте тогда, 11 сентября. Как только он получит эти документы, то отправит их двум разным экспертам, которые оценят их содержание, а потом свяжется с вами – без необходимости встречаться. Я позже объясню всю процедуру, но сейчас важно то, что мы стали ближе к окончанию нашего расследования. Что до других результатов, то смотрите, что дядя Джозеф награбил в штаб-квартире неприятеля.

Он торжествующе указал на свой пакет. Внутри оказалась масса батончиков, штук тридцать: «Марс», «Сникерс», «Баунти», «Милки Уэй», «Три мушкетера», «М и М»…

Ошеломленной этим неожиданным зрелищем, я пролепетал:

– Но где… как? Вы же не могли купить их у… – Я не произнес слова «шеф резидентуры», «аент ЦРУ», «шпион янки», – …у вашего контакта?

– О, это все бесплатно. Он предложил мне один, а я упомянул, что у меня племянник грустит об этих вкусностях, – и он выгрузил мне из шкафа целую тонну. Они для Хоакина, но вы можете прямо сейчас стащить пару-тройку. Нет нужды ограничивать себя, как вы делали много лет назад в этом же городе.

Орта снова угадал мои мысли – мой интерес к Америке, который пробудило посольство и который возвращался из батончика «Марс», который я с удовольствием зажевал: сочетание карамели и дешевого шоколада растопило меня до того мальчишки, которым я когда-то был… и, может, которым так и остался.

– Воспоминания! – сказал Орта. – У меня бывает та же реакция, когда я кусаю голландскую вафлю или поффертье. Я сожрал бы все до крошки, если бы мне их предложили: билет в дни довоенного Амстердама. А потом… ну, мое детство закончилось.

– Что-то все равно остается, никогда полностью не исчезает, – сказал я, все еще наполненный волшебным вкусом этой сласти, чистым наслаждением от возможности расслабиться, простой чувственностью освобожденного языка, слюны и горла: мое тело уничтожало все проблемы и сомнения, переваривая последние ингредиенты батончика, ферменты и соки превращали это лакомство в энергию и отходы, открывая знакомое, обманчивое, кипящее понимание того, что какая-то моя часть упрямо принадлежит прошлому, укорененному в Штатах, как бы я ни пытался это отрицать.

А я, конечно же, моментально это отринул. Сначала – воззвав к горам, которые всегда утешающе оставались на месте, чтобы снова заякорить свое «я» и прогнать ностальгию по другой стране далеко на севере. А потом мне помогли разнообразные чилийские запахи, принесшиеся от близкой реки Мапочо, которая несла воду и стволы деревьев с этих самых гор, и бензиновый выхлоп, смешавшийся со сладостью карамелизованного арахиса на тележке уличного торговца, и легким собачьим душком, оставленным бродячими псами на тротуаре. Только здесь, в Сантьяго, только здесь, в моем настоящем доме, мои ноздри наполнялись этим особым букетом, а завершением стали эмпанады, которые Анхелика попросила нас купить в магазинчике деликатесов рядом с посольством: аромат мясного фарша, лука, оливок и жареной корочки покорил меня так же, как это было годы тому назад, когда я день за днем превращался в чилийца. И тем не менее я понимал, насколько ненадежно это очарование: на следующий день, когда я смотрел, как Орта уходит на таможенный контроль в аэропорту, чтобы сесть на самолет, направляющийся в Нью-Йорк моего детства, я не мог подавить желание улететь с ним, в страну Дилана и сладких батончиков.

Но нет – я был здесь. Я был в Сантьяго-де-Чили.

Где меня ждало реальное испытание моей принадлежности.

Настало время похоронить Сальвадора Альенде.

Часть IIIОтъезды

13

Мы так долго ждали этого дня – и вот он, и вот я, пробираюсь через громадную толпу, заполнившую Пласа-де-Армас и соседние улицы: возбужденная, ревущая масса мужчин, женщин, целых семейств, надеющихся увидеть прибытие гроба Сальвадора Альенде, чтобы мог начаться первый акт похорон покойного президента. Здесь они праздновали этот триумф чилийского народа, здесь меня проталкивали все дальше крики «Альенде», «Альенде», «Альенде», один только Альенде.

А потом, уже готовясь войти в собор, я остановился на пороге и – не больше, чем на несколько секунд, – усомнился в том, что делать дальше: идти вперед или вернуться на площадь. Меня терзало два противоположных чувства, ликование и горе.

Ликование: ровно двадцать лет прошло с того 4 сентября 1970 года, когда мы захватили центральный проспект Аламеда, тысячи и тысячи из нас слушали, как Сальвадор Альенде с балкона Федерации студентов обещает, что войдет в «Ла Монеду» не как президент, а как наш товарищ, компаньеро, двадцать лет тому назад я присоединил свой голос к людскому океану, собравшемуся там, откликающемуся ритмичным хором: «Ком-па-нье-ро, ком-па-нье-ро», словно отвечая на его обещание своим собственным. Мы словно обещали, что сплотимся вокруг него, будем защищать его и сопровождать на этом пути, который уже тогда был опасным. Уже тогда его враги планировали его убить. Он сказал нам, что мы можем рассчитывать на его верность, что его победа на выборах – наша, а не его, эта вторая независимость Чили: мы войдем в «Ла Монеду» вместе с ним. И снова наши глотки сказали ему, что мы его не подведем, что он может рассчитывать на то, что мы его защитим. Прошло двадцать лет – и мы не исполнили свою клятву. Он умер, и эти тысячи не двинулись к «Ла Монеде», чтобы остановить переворот. Их отсутствие – наше отсутствие – оправдывалось его собственными словами предостережения: не погибнуть напрасно, чтобы обеспечить будущие победы. И он был прав, нас выжило достаточно, чтобы сделать возможным этот день похорон.

Я говорю «мы», «наши», и это было верно тогда, 4 сентября 1970 года, или же наши иллюзии были достаточно стойкими, прилив будущего был полон надежд и красоты и был достаточно мощным, чтобы это ощущалось как истина, уверенность, которая только возрастала в те три года народного правления – и за которую я цеплялся в годы изгнания, а потом в те годы, когда время от времени возвращался в диктаторскую Чили. Я говорю «мы», «наши»… и все же теперь это было только отчасти верно.

Тем временем я стал другим.

Я не принадлежал к тем сотням тысяч, которые сегодня выстроились вдоль улиц и махали издалека портретом или самодельным плакатом, или вскидывали кулак, или пели национальный гимн, пока процессия довольно быстро двигалась от Винья-дель-Мара. Я не провел ночь у какой-то обочины на этом пути, чтобы быстро поприветствовать гроб, покрытый огромным флагом Чили. Я больше не был анонимным голосом в мощном потоке истории.

Я пришел сюда по официальному приглашению, я предъявил у собора пропуск, который помог мне миновать два полицейских кордона, потому что семья Альенде признала мои заслуги, потому что завтра я открою культурный форум, посвященный памяти Альенде. И можно сколько угодно вспоминать тот сентябрьский день 1970 года, но это не уничтожит прошедших лет, не заставит меня поверить, что сегодня мое место – с толпами борцов, заполнивших площадь. И все же я приостановился у дверей собора, захваченный вторым воспоминанием, горем другого сентябрьского дня, которое с тем же постоянством меня не отпускало.