Но какими бы ни были мотивы, бесспорно одно: альендисты из народа, фабричные рабочие, шахтеры, крестьяне, сельские жители – не отправились в те безопасные убежища, где такие, как я, те многочисленные чилийцы, что присутствовали на похоронах в качестве почетных гостей, ожидали разрешения покинуть страну, из которой подавляющее большинство населения не тронулось с места. И вот они здесь, через семнадцать лет после смерти Альенде: они были рядом с ним все это время, и они с ним сейчас.
И внезапно я очутился один: все мои временные товарищи, вырванные из прошлого, удалились к гробу своего вождя-мученика – о, они все до одного поклянутся, что его убили, – а я остался один печально горевать об Альенде без утешительных утверждений толпы, что он по-прежнему с нами. Я остался один идти дальше по широкому проспекту, усеянному красными гвоздиками, выискивая новые доказательства яростной неизменности прошлого.
Вот женщина, словно вставшая с одра болезни, бледная от какого-то неопределимого недуга, который, однако, не помешал ей прийти на это сборище. У меня было чувство, что она восстала бы из мертвых, лишь бы не пропустить этот день. А вот там потерял сознание кто-то завернувшийся в огромный флаг Чили: ему оказывают помощь на тротуаре. И еще рабочие с самодельными лозунгами на кусках старого картона, маленькие дети на плечах отцов, пытающихся сдержать слезы, девчонки-подростки с распущенными черными волосами и сверкающими черными глазами. И никаких камер, потому что, похоже, никому не нужны были какие-то памятки об этом событии кроме тех, которые останутся у них в душе. Даже те женщины, которые покрасились ради такого дня в блондинистый цвет и надели выходные наряды, махали белыми платочками и чинно скандировали: Se siente, se siente, Allende está presente! Почувствуйте, Альенде здесь.
Орта начал бы вытягивать из них истории, раскапывать подробности какого-то героического деяния, реального или вымышленного, расспрашивать о тех пустынях молчания и страданий, которые они пересекли, чтобы оказаться здесь, о том, какие компромиссы или трусость они приняли или каким унижениям подверглись… Казалось, будто Орта сейчас внутри меня, подталкивает меня – и тут я услышал распевный призыв к вниманию, на который он точно откликнулся бы и от которого я не мог уклониться.
– Последние слова! Последние слова! Последние слова доктора Альенде! Широкие дороги открылись! Читайте его последние слова!
Парнишка – пятнадцать, не старше, – донельзя жилистый и чумазый, с загорелым обветренным лицом и заплатанными штанами, продает последнее обращение Альенде – пару печатных страниц, на которых, насколько я вижу, текст перемежается снимками с пылающей «Ла Монедой» и Альенде с автоматом. Рядом с вытертыми сандалиями парнишки стоит пластиковый пакет с пачкой копий. Он размахивает своим товаром, словно это – свежие новости, словно эти последние слова были произнесены только вчера, будто это известие, которое никак нельзя пропустить. К нему ковыляет мужчина на костылях, они обсуждают цену, мужчина отдает ему какие-то монеты и уходит, размахивая речью Альенде, словно это трофей, благодаря которому он сможет быстрее увидеть мавзолей.
– Сколько? – спрашиваю я у паренька.
Он рассматривает мой костюм, блекло-голубую рубашку, модный галстук (Анхелика настояла: ради такого серьезного мероприятия я должен отказаться от привычного мне непринужденного стиля одежды). Мне понятно, что он видит: мужчину, слишком высокого по чилийским меркам, серо-зеленые глаза, светлые волосы, он, как и та милая девушка из социалистической партии, решает, что я – гринго, так что…
– Пятьсот, – говорит он.
– Ты только что продал ее тому мужчине за двести.
Парнишка ничуть не смущен разоблачением.
– Он получил скидку. Как инвалид. А ты можешь себе позволить полную стоимость.
С его оценкой не поспоришь. Я отсчитываю пять сотен.
– И что ты о них думаешь, о тех прощальных словах?
– Bonitas.
Он называет их красивыми. Я не уверен, что он вообще их читал.
– Красивые, – повторяю я. – И что тебе больше всего понравилось?
– Слова про то, что открываются широкие дороги.
– А когда он говорит про свое детство – это тебе понравилось?
– Да, та часть была хорошая.
Что подтверждает мое предположение: он не читал этого обращения, там не упоминается детство Альенде. Или, может, ему просто не хочется возражать такому, как я, – влиятельной особе. Он нервно смотрит мимо меня, ища очередного покупателя.
Мне следует оставить его в покое, но я не могу: начав, я не знаю, как остановиться. Орта смог бы, Анхелика смогла бы, Родриго смог бы. Я – нет.
– И ты считаешь, что широкие дороги открылись – теперь, когда его похоронили? Я имею в виду Альенде.
– Я продаю речи, кабальеро, а не мнения. Если хотите узнать мое мнение – то это еще пятьсот.
Секунду я не понимаю, что теперь делать, но тут до меня доносится вдохновляющий запах – аромат жарящегося лука и полосок какого-то мяса с ближайшей тележки, с которой торгуют толстуха и ее муж.
– Ты не голодный? – спрашиваю я. – Сэндвич, что-то попить?
– Можно, – отвечает он настороженно, – но мне нельзя прекращать продажу.
– Я куплю еще три экземпляра, – говорю я, – для друзей, но со скидкой. Тысяча за все три.
– И сэндвич. И питье.
– Договорились.
Обменявшись деньгами и последним обращением Альенде, мы шагаем к тележке, которая ведет бойкую торговлю.
Парнишку неожиданно зовут Архимедом, но все знают его как Чарки: так в Чили называют вяленое мясо, и прозвище ему подходит, словно его замариновали и высушили, подрумянили на солнце. Осторожно жуя сэндвич, чтобы не закапать жиром свой товар, он немного рассказывает о своей жизни, хоть я и не знаю, что там правда, а что говорится специально для меня, в попытке еще что-то вытянуть из этого неожиданного благодетеля, но, наверное, у него и правда больная мать, на лекарства для которой он старается заработать, что он не знал отца, что у них в районе орудуют банды, командуют наркоторговцы.
– Ну, – спрашиваю я, когда он расправился с едой, – широкие дороги, они и правда открылись? После этих похорон, я имею в виду, – что ты думаешь про эти похороны?
– Bonitas, – повторяет он, «красивые».
– Чарки, Чарки! – укоряю я его. – Это не то. Что ты на самом деле думаешь?
Он колеблется, а потом решает, что ничего не потеряет, если скажет мне, что думает.
– Это для ricos, – говорит он, – для богачей. Это они его хоронят, они попадают первыми, они слушают речи.
– Такие, как я.
– Ага, такие, как вы. Прошу прощения, но вы захотели узнать мое мнение. Вот оно.
– Так что, ты не думаешь, что сегодня что-то изменилось?
– А что может измениться? Когда что-то вообще менялось? Я всегда буду тут продавать то, что получается продавать, а вы будете тут покупать то, что захочется.
– А если я скажу тебе, что работал с Альенде, был там в самом конце?
Впервые в глазах Чарки вспыхнула какая-то искра.
– Видели, как его убили?
Я отвечаю тем, что ему хочется услышать:
– Да. Я видел, как его убивали.
– Он был хороший. Так моя матушка говорит, а она один раз с ним встретилась, дотронулась до его руки, правда. И она два раза за него голосовала. Или, может, три – она не уверена.
– Так что, вы пойдете к его гробу?
– Когда-нибудь. Если матушке станет лучше.
Я собирался уже продолжить расспросы, но тут вмешивается женщина, которая продала нам сэндвич и приторный напиток: она прекращает протыкать полоски свинины, оставляет лук скворчать без присмотра.
– А я – нет, – заявляет она. – Не сегодня. Не приближусь к нему, пока их вонь не исчезнет – тех, кто его убивал, а теперь хотят похоронить, чтобы можно было нами помыкать. Хотят прощения! От меня они его не получат, эта шайка лицемеров. Знаете, что бы я сделала с ними со всеми, что…
Она не успевает изложить свои планы жестокой мести, вмешивается ее муж.
– Ай, старушка, опять ты за свое. Ты что, хочешь, чтобы они вернулись, снова на нас напустились? Хочешь снова в тюрьму? У нас сейчас мир, у нас все нормально. Кабальеро еще решит, что мы смутьяны. Не слушайте ее, сударь: она просто болтает, это просто слова.
– Нам в стране нужно побольше таких слов, как ее, – заявляет мужчина в берете, ожидающий своей порции. – Она права. Хватит проглатывать то, что мы думаем. Мы слишком долго боялись. Товарищ президент сказал бы нам, что не следует забывать то дело, за которое он умер, – что он хочет, чтобы мы завершили ту революцию, которую они остановили.
– Какую еще революцию? – вопрошает другой покупатель. – Страна была больна. Сначала мы излечимся, а потом подумаем, что будет дальше. Нельзя требовать слишком многого – вы вечно требуете еще, еще и еще, и вот из-за этого и началась вся эта заварушка. Хорошо уже, что мы можем похоронить нашего Чичо…
– Хорошо? Посмотри на них, все перемешались – те, кто смотрел, как убивают Альенде, и радовался его смерти, и рядом с ними те, кто оставил его в беде одного, tan solito. Они считают, что мы просто уйдем домой и будем теперь молчать, как послушные детки?
Разгорается спор. Начинает собираться толпа, мнения самые разные: надо ли давить на новое правительство, надо ли проявить терпение, нужна ли нам справедливость, правда, или примирение, или побольше вежливости, или побольше нахальства. Пора ли сделать передышку – или пора бороться за более кардинальные реформы. Не стоит ли предоставить политику знающим людям, которым удалось убрать военных из власти… То есть как это – убрать из власти: они набросятся, как только мы сделаем хоть одну ошибку. Почему, по-твоему, никого из военных не было на этих похоронах: стыд им и позор, когда традиции требуют почтить бывшего президента… Да кому они там нужны, хорошо, что не явились… Но Эйлвин мог бы приказать им появиться… А с чего Эйлвину делать такую глупость и провоцировать людей, как будто у него мало проблем с комиссией, которую эти сукины сыны бойкотируют и которая выяснит правду… Какую правду, какая может быть правда без справедливости… Лучше хоть какая-то правда, чем молчание… Страна может погибнуть от избытка правды… Страна может погибнуть от избытка молчания… Альенде переворачивается в гробу… Альенде радуется в гробу… Альенде жив, Альенде мертв, Альенде, Альенде, Альенде, один только Альенде.