Вт, 21:51. Венецианские комары тихи и прожорливы. Беззвучно летают, бессмысленно сосут кровь.
Вт, 22:11. Сегодня Глеб водил нас с Арсеном, его девушкой и Эльдой тайными тропами – от Формозы, откуда мы стартанули, и до Скуола ди Сан-Джованни с циклом Карпаччо.
Вт, 22:17. Все-таки поездка сюда – слишком большое испытание для мечты: Венеция слишком конкретна (предметна), слишком осязательна для грезы.
Вт, 22:18. Все-таки самое большое волшебство совершается в голове, практически не имея ничего общего с тем, что снаружи.
Вт, 22:45. Уровень красоты и необычности твоей местной жизни очень скоро становится нормой. Вздыхая «Венеция уже не та», забываешь, что оставил дома.
Вт, 22:47. Венеция, как та «большая вода», одномоментно накрывает «воспринималку», стоит ступить на ее камни: начинает казаться, что иначе (плотно, с постоянно повышающейся отзывчивостью) быть и не может.
Вт, 23:23. Мексиканское искусство на Биеннале оказалось представлено двумя предметами непонятного назначения и кактусами. Потрясает сама пустая церковь.
Вт, 23:24. Обычно Сан-Лоренцо закрыта, в ней ремонт, и вся начинка выскоблена еще Наполеоном (Глеб сказал). На месте нефа – котлован с зеленой водой. Стены с содранной кожей.
Вт, 23:26. Оттуда всем кагалом пошли к Греческому подворью, но Арсен с Машей застряли на мосту, затеяв профессиональную фотосъемку, а мы пошли дальше. Уже без них.
Вт, 23:28. Сан-Джорджо деи Гречи известна не уникально падающей (значительно отклонившейся в сторону) кампанилой, причем не единственной в Венеции «пизанской» башней – тут, кажется, от нормы отклоняется едва ли не каждая третья. Внутри – православная церковь со всем, что нужно.
Вт, 23:30. Там же музей иконы, в который мы так и не пошли. Зато мы совпали с русскими паломниками, которым показывали всякие святые мощи, позволяя к ним прикоснуться.
Вт, 23:35. От «посольства Византии» (храм стоит на святой земле, привезенной из Палестины) до Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони рукой подать.
Вт, 23:37. Скуола (вход – €3) только что открылась после обеда; с порога (даже предбанника нет – искусство принадлежит народу) сразу попадаешь в зал с Карпаччо. На втором этаже полупримитивные портреты хорватов (далматов) в «народном» стиле.
Вт, 23:39. Оттуда мы побежали к Фиоре, какой-то экстравагантной знакомой Глеба, квартира которой занимает целый этаж на задворках Формозы. То есть вернулись практически «домой».
Вт, 23:40. Фиора, живущая в маркесовском лабиринте среди манекенов, коллажей и витражей, оказалась в одном лице Петлюрой и Пани Броней Белое Облачко.
Вт, 23:42. Ее квартира (совмещенная, как я понимаю, с художественной мастерской и ателье) выглядела декорацией к условной экзистенциальной драме с декадансным антуражем (здесь наконец я впервые в Венеции увидел ромбы винтажно-витражного домино на окнах). Но мы там долго не задержались.
Вт, 23:56. Четыре часа дня (до заката всего ничего), а мне еще нужно дойти до самой последней (у городской черты), самой восточной церкви в списке Chorus.
Ср, 00:01. Фасад Сан-Пьетро ди Кастелло строили по чертежам Палладио; раньше это был кафедральный собор города (теперь он в Сан-Марко, а тут совсем тихо).
Ср, 00:03. Заброшенный и совершенно нетуристический район с кремлевскими стенами, как в Москве, пустыми улицами, многочисленными судостроительными верфями. Озноб свободы.
Ср, 00:04. После Сан-Пьетро ди Кастелло я решил дойти до восточного окончательного края Венеции, там, где за садами Джардини заканчиваются мощеные улицы.
Ср, 00:05. Так как вся Венеция – одна большая, непрекращающаяся набережная, все берега которой «одеты в гранит», то «сыра земля» начинается только здесь.
Ср, 00:07. После того как стемнеет, лагуна начинает напоминать взлетное поле: вся она расчерчена полосами «посадочных огней», указывающих путь лодкам.
Ср, 00:08. Последняя улица, упирающаяся в край города и «военную школу», между прочим, носит название Ноябрьской. Очень кстати носит. Очень в жилу.
Ср, 00:10. В это время, видимо, заканчивается работа биеннального городка: толпы школьников и студентов (sic!) начинают нестройными рядами валить на набережные.
Ср, 00:11. Возможно, «учащейся молодежи» окрестных школ здесь, в Джардини, преподают современное искусство, так как старых мастеров они знают и впитывают с раннего детства, как пенки от молока.
Ср, 00:12. Толпа другой возрастной категории вываливается на Славянскую набережную из вивальдиевской Пьеты (церковь, превращенная в концертный зал).
Ср, 00:13. Только что окончился концерт. Из соседней двери Пьеты торчит люминесцентная инсталляция, приуроченная к Биеннале, но не влезшая в Джардини.
Ср, 00:14. Через пару минут все ворота Пьеты закроют: с наступлением темноты жизнь в городе кардинально меняется. Кто не успел – тот опоздал.
Ср, 00:16. Лунный серп висит над Сан-Джорджо, точно часть экспонируемой здесь скульптуры с голой теткой огромных размеров: точно у торса ее откололась клипса.
Ср, 00:18. Скоро Биеннале окончится, и ее уберут. Ее здесь больше не будет (как и каменной кисти руки, торчащей из набережной и казавшейся вечной). Как и нас. Хоть мы и не скульптуры.
Ср, 00:20. Обычно (так считается) люди думают тоньше, чем говорят (иной косноязыкий может быть и мыслителем, да?), но у меня же все с точностью до наоборот.
Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони (Scuola di San Giorgio degli Schiavoni)
Скуола эта древняя и небогатая, не Сан-Рокко: братство славянских республик хорватов оказалось двухэтажным и лишенным пафоса.
Это теперь Карпаччо – художник редкий и проверенный временем, а тогда, когда он писал свои разноцветные грезы, считалось, что стиль его (на фоне параллельно разрастающегося Ренессанса) безнадежно устарел, из-за чего его и смогли заказать себе не самые богатые жители Венеции.
Картины его, между прочим, и теперь свежи, как вчера написанные.
С улицы открываешь тяжелую дверь и тут же попадаешь в зал, где Карпаччо. Ни фойе, ни даже предбанника. Собственно, все, что нужно, вы уже увидели. Стоит тетушка, продающая билеты и запрещающая фотографировать, и вот он, почти квадрат, внутри которого светится нежное чудо.
Картины Карпаччо всегда вызывали у меня ощущение окон в какую-то параллельность или запредельность. Слишком чисты и ярки, несмотря на реставрации и подновления, цвета.
Хотя вряд ли Карпаччо можно реставрировать, настолько он тонок и тщателен, детален и мастеровит, чтобы повториться. То, что сам художник, застрявший между византийскими вливаниями и влияниями Ренессанса, понимал как собственную отсталость, вышло тупиковой – в смысле того, что «тема» раз и навсегда «закрыта», – но совершенно особой техникой письма. Фантастического натурализма.
В Венеции он да еще разве что Джентиле, старший из прославленных Беллини (не незаконнорожденный Джованни, у которого мадонны, сотканные из воздуха, а тот, у которого «Чудо Святого Креста на мосту Сан-Лоренцо», «Шествие на площади Сан-Марко», «Проповедь святого Марка в Александрии» и который работал в Константинополе на султана Мехмеда II), не по-венециански тщательны в смысле рисунка, контуров и четкости прорисовки отдельных деталей, точно разложенных, каждая отдельно, напоказ.
Для меня Карпаччо – пример того, что итальянская «живо-пись» (живое письмо) есть нечто особенное и совершенно отдельное от всех прочих национальных художественных школ.
Есть итальянцы, искусство которых дышит естественностью и правдой внутренней жизни, какую бы сюрреальность они ни изображали, и есть все остальные, занимающиеся композицией или, скажем, цветовым решением. Итальянская живопись дышит. Дух веет именно здесь, так уж сошлось когда-то, что даже теперь волнует и радует струением, непрекращающимися внутренними движениями.
Несмотря на постепенность, которой требует рассматривание этого кино, витражная четкость одномоментно валится на тебя со всех сторон.
Затем можно углубиться в детали: рассматривать чудище, побежденное Георгием, или пейзажи на дальнем плане, или же людей, участвующих в событиях, их позы, лица и одежды – особенно хороши голубые накидки и плащи монахов, разбегающихся в разные стороны при виде раненого льва, прирученного в пустыне Иеронимом, и монахи, отпевающие Иеронима в монастыре, – анализировать особенности сюжета, раскрывающего все новые и новые повороты, или любоваться полутонами и оттенками, сочиненными Карпаччо.
Едва уловимыми переходами от темно-зеленого, оливково-болотного, к светло-зеленому, слегка салатно-травяному. Бордовыми пятнами одежд богатых сановников. Разбросанными по Ливии, которую художник никогда не видел и представлял себе в виде Венето, костями людей, съеденных чудищем: руки, ноги, головы, тулова раскиданы…
В этом нет ни капли наивности или простодушия, все уместно и органично, трезво и предельно расчетливо («поэзия не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра»), особенно на фоне второго этажа.
Здесь, видимо, был зал для торжеств. Потолок расчерчен на отдельные небольшие пространства разной формы, внутри которых небольшие плафоны Бастиана де Мурана, обрамленные богатыми украшениями и лепниной (важно: потолок первого этажа красив, но практически нейтрален, расписанные деревянные балки, образующие строгий ритм, никак не отвлекают от картин).
По стенам – нижние части стен этой залы закрыты дубовыми панелями – идут групповые и персональные изображения членов братства. Лица этих людей неуловимо похожи на украинских гетманов и русских князей.
И правда, схематичные, весьма примитивные изображения больше напоминают надгробные портреты: на первом плане, в левом или в правом углу, крупно даются погрудные изображения чернявых парубков, фотографирующихся на фоне плавающих в собственном соку библейских сцен.
Легко вычленяется сюжет этих прокопченных холстов: вот шторм застал очередного далматинца вдали от родных берегов, из-за чего тот во имя спасения дает обет – и тут же у горизонта возникает Спаситель, за которым восстают из воды знакомые очертания Венеции. Этот ракурс главной городской набережной взят со стороны лагуны, через которую прибывали не только путешественники на торговых судах, но и скромные советские туристы, сумевшие смотаться в Венецию всего на один день без визы. Я ведь тоже видел, тоже прочувствовал когда-то спасительную силу этого ракурса…
На соседнем холсте два других кучерявых хорвата, разведенных вместе со своими гербами по противоположным сторонам картины, заключают сделку. И правомерность ее скрепляет божественное присутствие.
Глеб находит на одном из полотен отдаленное влияние Тинторетто, но на самом-то деле никакой профессиональной школой тут не пахнет. Это демонстративное коллективное умопомрачение особенно эффектно на фоне тончайшей, как на эмали, или возникшей внутри феноменологического процесса, живописи Витторе Карпаччо на первом этаже.
И даже древность работ, созданных более шести веков назад, не способна привнести в эти труды второго этажа толику стильности или же благородства. Всем этим радостям общака место в каком-нибудь собрании народного искусства, где критерии принципиально размыты или же вовсе отсутствуют. Этнографически и семиотически богатый конечно же материал, имеющий сугубо прикладное значение.
Я сразу вспоминаю, как в 1997 году от нечего делать зашел в заштатный музей провинциального (курортного) хорватского городка, некогда бывшего венецианской колонией. Той самой Далмацией, которая на пике «творческой карьеры» и призвала художника К. оформить свою скуолу. Так вот там таких самодеятельных самородков было три, что ли, этажа. Если не больше. Кажется, тогда я и понял, что третьестепенная живопись способна провоцировать эстетическую интоксикацию. Отсвет которой (бледную тень в проеме), кажется, и поймал на втором этаже, среди изображений «членов профсоюза».
«Перед св. Георгием Карпаччо в маленькой и уютной „оратории“ Сан Джорджо дельи Скьявони можно провести одно из самых прекрасных венецианских утр. Кого поразит рыцарское великолепие этих стен или романтическое очарование этих пейзажей, тот будет и дальше искать по Венеции милого художника, которого нельзя не любить – не полюбить сразу. Тогда неисчерпаемым источником наслаждения сделается комната местной галереи, где очень искусно размещен цикл больших полотен, изображающих легенду св. Урсулы. В той же галерее есть и его „Чудо Св. Креста“. В этой картине оживает старая Венеция».
«Карпаччо прекрасен в музее „Академия“, но все же лучший – именно в Сан-Джорджо дельи Скьявони. Это гильдия ремесленников-далматинцев, выходцев с Балканского полуострова, которых в Венеции обобщенно именовали славянами (schiavoni) – как в ту пору все итальянцы в России (тот же Фьораванти) назывались фрязинами. Пятнадцать шедевров Карпаччо созданы для гильдий далматинцев и албанцев, его картины есть в музеях Хорватии и Словении. По скудости сведений о жизни художника (отец – торговец кожей, два сына – живописцы: немного) неясна причина его тяги к восточноевропейским народам: может быть, лишь совпадение. […]
Тот день в 1841 году, когда Джон Рёскин обнаружил для себя этот зал с работами Карпаччо, можно считать важнейшей датой в истории искусств. Сочетание готической и ренессансной эстетики, иконной строгости и жанровой свободы, аскезы и праздника произвело на него впечатление магическое. Тут выстраивается цепочка: труды властителя дум Рёскина – интерес к готике – прерафаэлиты – пересмотр иерархии Возрождения – отрицание академизма – возникновение ар-нуво – эклектика ХХ века».
«Я думал, что любимая мною картина Карпаччо „Святой Иероним в келье“ находится в Академии, но искал там напрасно. Обнаружил я ее случайно недалеко от отеля в Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони. Пять-шесть лет назад картину переименовали, и теперь она называется „Видение святого Августина“. Произошло это в связи с интересным открытием, сделанным Элен Робертс: она выяснила, что святой Иероним никогда не был епископом, а потому митра и епископский посох, что видны на заднем плане картины, никак не могут ему принадлежать. Кто же тогда владелец этого очаровательного помещения, кто сидит с пером в руке, глядя задумчиво в окно, – момент, столь знакомый большинству писателей? Эта сцена, очевидно, изображает святого Августина, он-то и был епископом и, согласно известной истории, писал письмо святому Иерониму, не зная, что в этот самый момент Иероним скончался в своей келье в Вавилоне. Августин находится в приятной и элегантной зеленой комнате: зеленые стены, потолок украшен золоченой резьбой, возле окна красивый столик, на котором в рабочем беспорядке раскиданы бумаги. Самым примечательным существом, кроме, разумеется, святого, является маленькая кудрявая белая собачка.
Художественным критикам надо было давно обратить на нее внимание, ведь святой Иероним держал в доме льва, он не мог быть хозяином этой собачонки. Маленькое создание смотрит на задумчивого хозяина, и на морде написано желание помочь. И если бы была на свете собака, способная подсказать писателю нужное слово, то это была бы она. Я уверен: собаку Августина не мог написать человек, не любящий собак, особенно маленьких, галантных, сообразительных».
Сан-Пьетро ди Кастелло (San Pietro di Castello)
Снова из серии больших церквей, опустошенных временем. Раньше функционал церкви Сан-Пьетро ди Кастелло, находящейся на самом краю северо-востока Венеции,[21] был совершенно иным, кафедральным. Теперь же центр жизни и власти – в другом месте, и Сан-Марко верховодит, пока Сан-Пьетро – дебютный, между прочим, проект фасада, исполненного Палладио в Венеции,[22] – зарастает тишиной и одичанием: громада размеров не дает ему стать «домашней» церковью, тем более что район вокруг безлюден – доки, склады, никаких туристов. Монастырь, к нему прилегающий, при Наполеоне превращенный в казармы, ныне социальное жилье.
Кажется, что оказался за городом или на одном из отдаленных островов типа Бурано или Мурано – с низенькими неказистыми домами, гулкими переходами, бельем, развешанным между стен. И набережной, разомкнутой в лагуну (а не упирающейся, как в городе, в другие, узкие, каналы), точно предложение в скобках, где вторую скобку поставить забыли.
Все это тянет на идиллию, если бы не эта звенящая, густая синь, развешанная тут повсюду.
Слишком много неба. Слишком мало людей. В узких и долгих проходах меж улиц никто не обгоняет с навигатором в руках.
Внутри меланхолии не меньше. Белый потолок. Белый, обморочно белый испод купола. Каскады мраморных и позолоченных вьюнов, обрамляющих ниши в стенах, внутри которых – раньше срока увядшая живопись.
Есть, впрочем, кое-что хорошее: Пьетро Риччи, например; локальный, темнее темного Веронезе, неудачно повешенный возле двери слишком высоко; мозаика по рисунку Тинторетто в одной из капелл; физически ощутимая (огневая, желто-оранжевая) роспись локального, то есть не главного, купола над центральным алтарем, издали сливающаяся в кишение кишок или извилин – так много здесь ангелов, запутавшихся в лабиринтах воздуховодов, похожих на пищеварительный или мыслепорождающий тракт; росписи в капеллах соседних апсид: в правой – с избытком, переливающимся через края, в левой – только обособленным центральным плафоном, точно намекающим на все остальное, недооформленное.
Совсем старая, одинокая, позабытая детьми, схоронившая мужа (может быть, не одного), сухая, но все еще стройная. Несгибаемая базилика.
Когда я еще только собирался в Венецию, то представлял, как в каждом из соборов я буду сидеть и прислушиваться к собственным ощущениям. Попав на место, понимаю, что сидеть можно далеко не везде, но только там, где есть сам этот порыв сесть – в храмах с внутренней жизнью, сила которой и усаживает тебя где-нибудь сбоку.
Конечно, сидя лучше ощущать излучение геометрических фигур, из которых составлена кубатура культа, однако большинство венецианских церквей (из тех, разумеется, что я успел освоить) устроено таким образом, что смысл их доходит до органов чувств не через голову, а через ноги.
В Сан-Пьетро я шел долго и упорно, практически через половину левой половины Венеции, и вряд ли прогулка моя была похожа на хадж: я смотрел, как солнце заходит над лагуной и купола церквей розовеют, точно доходя до весенней спелости, а потом, резко, начинают чернеть, как если мгновенно подгнили. И толпы людей, точно оголодавшие и дорвавшиеся до красоты, фотографируют это чудо, от которого невозможно оторваться, а ты поворачиваешься к великолепию спиной, плечами чувствуя излучение заката.[23]
Здесь же, внутри, никого нет, условное небо выше всякого неба, ряды колонн создают иллюзию особенной протяженности, из-за чего кажется, что церковь эта способна проглотить целый венецианский район со всеми его подробностями и многочисленными складками.
«Фасад церкви ди Сан Пьетро, теперь довольствующейся званием Базилика Миноре, соответствует роли, что играл Сан Пьетро ди Кастелло в жизни Венеции. Собор изначально древен, он был основан по указанию все того же Маньо, но полностью перестроен. Сотворен фасад гением Андреа Палладио, он прост до авангардности, но величествен и мощен – Храм с заглавной буквы, без какой-либо дробности. На фасаде нет ни одного окна, но внутри собор просторен, светел и заполнен живописью мастеров сеиченто, чьи имена хотя и не входят в первую десятку самых известных художников Венеции, но которые к заданию украшения собора отнеслись со всей серьезностью, так что каждая композиция Ладзарини, Либери, Руски, Белоччи и других, еще менее известных, так хорошо закручена, как будто представлена на конкурс виртуозов. В церкви есть картины неаполитанцев Франческо Солимены и Луки Джордано, заезжих знаменитостей, – эти-то были признанными виртуозами барокко, и именно с ним венецианцы и соревновались, – а также картины Базаити, Веронезе и много кого еще, но наиболее манящим среди сокровищ Сан Пьетро ди Кастелло мне кажется небольшое мраморное кресло, прислоненное к правой стене собора. Его не сразу заметишь, но оно торжественно именуется Ла Каттедра ди Сан Пьетро, La Cattedra di San Pietro, Престолом Святого Петра. К апостолу кресло не имеет отношения, оно – шедевр арабской каменной резьбы IX века, и на мраморе арабской вязью выведены строки из Корана. Архиепископом Венеции был патриарх, и патриарх сидел на престоле, украшенном цитатами из священной книги мусульман, – что может лучше, чем этот факт, охарактеризовать особое положение Венеции, самого восточного мира латинской цивилизации, в Европе и в мире?»
Музей Пегги Гуггенхайм и выставка «Авангард конца века: Синьяк, Боннар, Редон и их современники»
Пегги Гуггенхайм устроила свой дом по канонам загородной виллы – с небольшим, но уютным садом, где в локальных пространствах стоят модернистские скульптуры; с могилами любимых собачек, рядом с которыми затем легла и сама; с лабиринтом узких залов, в которых висит блистательная коллекция «про весь» ХХ век. Даром что музей находится в самом центре города, недостроенным фасадом выходя на Гранд-канал.
Когда-то коллекция Пегги была непререкаемым мейнстримом – теперь гуггенхаймовская обитель превратилась в подобие уже даже не гостиной, но кухни. Почти московской, уютной и только для своих (воспитанных на модернизме).
Не хватает лишь лампы под матерчатым абажуром, который зависал бы над деревьями и скульптурными островами. Картинка, надо сказать, вышла бы вполне в духе Рене Магритта, которого здесь много. И которого здесь любили и любят.
Главные художники ХХ века представлены все до единого – от Кандинского, Малевича, Лисицкого и Шагала до Бэкона и Матты, которыми век заканчивается. Отдельный зал отдан Поллоку, другой – абстрактным экспрессионистам от раннего Ротко и Мазеруэлла до Готлиба и Горки.
Более современное искусство, впрочем тоже уже перешедшее в ранг юной классики (от Уорхола и Чильиды до Дюбюффе и Кифера с Тапиесом), выделено в боковой отсек – галерею с даром Ханнелоре и Рудольфа Шульхофа.
Все небольшое, компактное, камерное – видимо, масштабные работы распределяются в основном между Нью-Йорком и Бильбао, – вот уж точно работающее на имидж приватных, «кухонных» радостей.
Отдельно расположен павильон, где, кроме кафе и музейного магазина, проходят временные выставки. Сейчас здесь показывают импрессионистов. Точнее, «Авангард конца века: Синьяк, Боннар, Редон и их современники».
В первом зале – Моне и Сислей, затем Ренуар и далее со всеми остановками: Дега, Моризо, Тулуз-Лотрек, масса Сера и Писсарро, эстампы и графика Боннара и Вюйара, отдельные выгородки с Редоном и Дени.
В особом, предпоследнем, зале собраны картины и рисунки, посвященные Венеции. Здесь не хватало Моне с его гранд-канальными сериями, однако и без этого подборка, возглавляемая Синьяком, вышла блистательной. Закладкой в том Пруста.
Особенно в частях, посвященных не живописи. Афиши, офорты, рисунки и прочая коллекционная услада, прикупленная по случаю и смещающая акценты с привычных, растиражированных работ на сонные маргиналии.
Тут, кстати, можно фотографировать сколько угодно, и массивные рамы картин дают резную, рельефную тень. Дизайн у выставки минимальный – белые стены, сонные служители, которым приятно улыбаться, – из-за чего картины мелькают окошками со слюдяными разводами внутри – где-то чуть понасыщеннее, где-то поводянистее.
Кстати, самые интересные импрессионисты – художники второго-третьего ряда. Если идешь по экспозиции и тебе начинает что-то активно нравиться до того, как ты посмотрел этикетку, то это точно импрессионист-подкидыш.
Странное, хотя все более и более привычное ощущение исчерпанности дискурса. Обреченности его. Узнаваемые манеры, на которые и были положены «все жизни», почти приелись и не вызывают обычного слюноотделения. Нужны новые импрессионисты. Или конгениальная замена их не по форме, а по духу.
Рудольф Стингел в палаццо Грасси (Palazzo Grassi)
Вторая часть билета коллекции Пино приходится на палаццо Грасси, которое Франсуа Пино в свое время перестроил в музей самого что ни на есть актуального искусства. Теперь он (или оно?) переехал на стрелку Пунта делла Догана по соседству с Салюте, а трехэтажное палаццо с эффектным внутренним двориком и видами на Гранд-канал (напротив стоит Ка’Реццонико) освободилось для временных выставок.
Сейчас в нем проект, приуроченный к Венецианской биеннале, для которой весь дворец от пола до потолка укутали в ковролин. Буквально все стены. Буквально весь по толок.
Красный с желтыми прожилками и растительным орнаментом узор наложили на ковролин примерно так же, как на принтере. Вероятно, именно так печатаются принты. Вышло совершенно пустое помещение, завешанное коврами, какой-то ВИП-караван-сарай или дворец падишаха.
Это, разумеется, художник Рудольф Стингел рефлексирует на темы венецианской идентичности, разговаривая с выделенным ему помещением и не менее монструозным бюджетом.
Кое-где на уровне глаз в ковролин вставлены черно-белые фотографии готических скульптур, из-за чего залы, в которых они находятся, напоминают «тряпочки» Тимура Новикова.
На самом деле это тотальная инсталляция, до полного неузнавания трансформирующая подведомственное ему помещение. Оно, конечно, самоигральное – одни внутренние аркады чего стоят! Или виды из окон. Однако нужно умудриться создать композицию, которая будет и актуальной (теме ковров на нынешней Биеннале также посвящен павильон Азербайджана на площади, выходящей к мосту Академии, то есть практически по соседству), и равномерно размазанной по всему этому необъятному пространству.
Не каждый Рудольф способен сотворить такое.
Даже при безразмерном бюджете. Впрочем, гарантирующем нам как минимум повторное посещение. Ну интересно же, что они тут еще придумают! Да и просто на стены посмотреть, хотя аутентичного, кажется, здесь после перестройки под руководством Тадао Андо уже почти ничего не осталось.
Сан-Себастьяно (San Sebastiano). Приступ Веронезе
Самая красивая и «законченная» церковь из тех, что я видел за эту неделю, находится возле пассажирского портала морской станции, то есть на самом западном окончании набережной, смотрящей на Джудекку. Доходишь до самого ее края, после чего, перейдя мост, ныряешь в узенькие переулки, обходишь Святого Себастьяна против часовой стрелки, выходишь к фасаду, сфотографировать который можно только с другой стороны канала, пробегающего мимо.
Туристов здесь практически не бывает: неброские жилые кварталы, даже и не думающие наблюдать себя со стороны. Если только в качестве исключения. Если, конечно, сильно попросишь.
В церкви же идет ремонт, часть левой стены в лесах, из-за чего, кстати, можно сказать, что она не такая уж и законченная, «достроенная», однако впечатление выходит самым что ни на есть цельным: вся она расписана Веронезе.
Не только отдельные картины в нишах по краям, но и плафоны в центре, а также настенные фрески – наиболее бледные, пострадавшие, полустершиеся, – соединяющие живопись внутри автономных арок с «общими» плафонами – создающие на фрагментах стен и простенков всевозможные архитектурные иллюзии и обманки.
Самый эффектный – особо подсвеченный и отреставрированный – святой Себастьян, разумеется, бытийствует в алтаре, но есть еще роспись поверх церковного органа. Состоит она из двух створок, нависает над проходом в сакристию, и именно с нее, как бы из самой глубины волшебной пещеры, льется на прихожан и «гостей столицы» незамутненная небесная лазурь.
Бенефис Веронезе
1
Эта самая лазурь, а также шелка и драгоценности у женщин, почти обязательные для Веронезе колонны, комнатные собачки и позы, разомкнутые в бесконечность, но на самом деле создающие законченные монады, лучше всего прочего передают постоянно ускользающие от нас ощущения венценосной венецианскости.
Даже теперь, когда цвета поблекли и пространства вокруг фигур, словно танцующих замысловатые балетные партии, сжались шагреневой кожей, неожиданно яркие, вы ступающие детали способны вскружить голову.
Нежным, точно трепыхающийся моллюск, жемчужным.
Темно-зелеными, почти твидовыми тканями.
Этими червлеными диадемами в тщательно уложенных волосах.
Золотым и лиловым. Пурпурным и опять голубым.
2
Внутри всякого Веронезе всегда живет болотистая плотность, не дающая фигурам разбежаться в разные стороны, связывая и повязывая их друг с другом, а также уходящим в затемнение фоном, который и есть территория ожидания, предчувствия и надежды, взаимодействующих с нами.
Есть картины, замкнутые на себе, спящие с открытыми глазами, и сон этот уже невозможно развеять. Дело не в темноте театральных задников, которых у Веронезе очень и очень много, но в отсутствии глубины. Фигуры Веронезе выталкиваются постоянно сгущающейся мглой на авансцену.
А еще в том, что живопись больше не является главным медиумом и главными медиа, изменилась не только структура потребления визуального, но и сам глаз, постоянно эволюционирующий в гонке всевозможных информационных соблазнов и непрерывного воздействия шума.
То серого, а то и вовсе белого.
3
Веронезе умеет «гнать волну», запекающуюся по краям полотен; этому внутреннему течению подвластны даже мы, избалованные, изгвазданные моментальными ментальными глупостями, изъеденные визуальной пустотой.
Волна и веет на праздного наблюдателя, как морской бриз, как легкий след того, что на самом деле здесь когда-то было.
Именно: ловишь отсвет не с помощью культуры-архитектуры, того, а не иного расположения деталей и элементов, но вот посредством этого едва уловимого движения, похожего на внутреннее мышечное усилие, возникающее непонятно как и непонятно отчего.
И это зачем-то меня в «психологию восприятия» потянуло, тогда как сосредоточиться следовало бы на пластическом совершенстве узоров и живописных арабесок, сочиненных для связи отдельных полотен и всей архитектуры, вот этих переходных и вспомогательных сущностей, вольготно расположившихся между картинами и потолком на окраинах арок центрального нефа.
Их бледность интригует гораздо сильнее, чем выпуклость вариаций на темы Завета, написанных маслом.
4
В реальности все крупные венецианские художники выглядят не так, как в альбомах. Причина не в несовершенстве полиграфии и особенностях цветоделения, но в коррекции образов самих этих мастеров, их тематики и самоощущения, трансформирующихся внутри самой Венеции. В том, как они прикреплены к конкретной реальности. И в том, что этих художников действительно, а не по (искусствоведами) написанному волновало.
Странно, но города из наших фантазий, как бы отшелушивающих от их реальных образов эпидермис мельчайших крох, то есть явления по определению более подвижные и в настроении своем от тысячи причин совершенно нестойкие, тем не менее оказываются более похожими на себя, чем статичные высказывания в виде станковых картин или фресок. Точнее, те внутренние пространства понимания, что они в нашем сознании организуют.
С Веронезе это связано больше, чем с кем бы то ни было. Видимо, из-за особенностей стиля, «подходов», рассеянности «судьбы», вписанности/невписанности их в магистральные маршруты.
Впечатление от Веронезе зависит еще и от куратора, включающего в альбом или выставку те или иные работы, от «цвета стен» и от того, кто висит рядом.
Несмотря на любовь к фронтальным мизансценам, исполненным предельно монументально, Веронезе почти всегда где-то рядом, как-то сбоку. Важное, но дополнение. Формообразующий, но десерт, бонус.
Даже в Лувре, где, казалось бы, выставлено самое эпическое его полотно, громадный «Брак в Кане», экспозиционно он противопоставлен маленькой «Джоконде» Леонардо, взирающей на все его титанические усилия с нескрываемой усмешкой.
Действительно, кому понравится, что толпы, стоящие к тебе и главному твоему творению в основном спинами, тщатся разглядеть блики пуленепробиваемого стекла, которое сегодня, в эту конкретную эру, и есть «Мона Лиза»?
Вот и выходит, что без Веронезе венецианский комплект не полный, но когда все великие венецианцы встречаются в одном месте все вместе, то творения Паоло Кальяри добровольно как бы делают шаг назад. Прячутся внутрь себя. В глубине своей потаенной ниши, которая, собственно, каждый раз и есть основа композиции.
Веронезе, плоть и от плоти, самый, выходит, имманентный. Вещественный. Смещенный: так как то, что в мои домашние альбомы понапихано, вообще не соответствует действительности – оказавшись на месте, видишь, что сквозь хрестоматию совершенно же другой художник проступает.
5. Статуи ума
Этот сдвиг восприятия, by the way, напоминает мне смещенную топонимику самой Венеции, которую, кажется, хорошо знаешь по многочисленным картам. Но, попадая внутрь, «раздвигая созвездья, как воду», постоянно ловишься на то, что объекты, месторасположение которых казалось тебе незыблемым и очевидным, съехали на другое место.
Простой пример. Раньше я был почти уверен, что Санти-Джованни-э-Паоло – это не путеводная Полярная звезда, светящая нам неровно с прямого севера, но нечто, находящееся в районе реальной Сан-Дзаккария. Правда, чуть правее и выше. Ну максимум около Сан-Джорджо деи Гречи. Честное слово!
Я не знаю, отчего я так себе это вообразил с такой силой, что в реальности пришлось отучаться от этого картографического заблуждения, отрывая себя от него, как липучку из волос. То ли расправляя кожу города, то ли, напротив, сминая его, как в детской игре про «крапиву».
6
А дальше проход в небольшой зал, тоже ведь расписанный Веронезе, его, можно сказать, персональная Скуола Кармини, или, точнее, так как очень похоже по структуре и наполнению, Скуола ди Сан-Джорджо дельи Скьявони: пестрая лента, по всему периметру пространства рассказывающая истории об Эсфири, евангелистах и Богоматери.
Особенность помещения – нависающий драгоценным киотом вверх, заметно съедающий пространство, делающий его окончательно соразмерным человеку, – позволяет воспринимать изображения как совсем уже, руку протяни, близкие.
Здесь не нужно особенно задирать голову, ошалело кружить, рассматривая противоположные стены; все оно, струящееся и подсвеченное как бы изнутри ровным матовым светом, нисходит на тебя само, обгоняя осознанные реакции.
Это очень красивое и тихое место, из которого возвращаешься в огромную пустоту главного нефа как на какой-нибудь бесконечный океанский простор.
7
По правую руку от входа в сакристию, между прочим, завис на высоте в два человеческих роста бюст самого Веронезе: здесь он похоронен.
Анцоло Рафаэль (Anzolo Rafael)
И вот на каком естественном ощущении себя ловишь: после того как посмотрел какой-нибудь памятник, «комплексно решенный» одним художником, тебя перестают устраивать отдельные его картины, упакованные в нефах. Начинает подсасывать неудовлетворение и недостаточность разгона для сильного впечатления.
Вроде вот она, перед тобой, эта картина. Сразу вся, с четко очерченными границами. Войти внутрь нее сложно: в церкви, как правило, сумеречно, а подсвечивать просмотр монеткой означает превращать его в нечто совершенно иное. В шоу. В развлечение песочными часами. В наблюдение за наблюдающими.
Вот уже не знаешь, за что хвататься. Что искать. Куда смотреть. Впадаешь в ступор. Скользишь как по лакированной поверхности. Перестаешь замечать детали. Обращаешь внимание лишь на большие куски. На самое яркое. Или совсем уже неземное.
Не знаю. Церковь Анцоло Рафаэль попалась по дороге домой. Ни пройти мимо, ни объехать – значит, нужно зайти. Зашел.
Там же, в ней, хорошо. Как-то особенно пусто. Город прерывается, точно внутри колодца.
Точно это канал, из которого откачали все, что можно. В том числе воздух, а вода расступилась. Отхлынула к стенам.
Глубина его (хочешь канала, хочешь воздуха) вытянута вверх и приподнята на цыпочки, чтобы можно было заглянуть в верхние тройные окна. Одна из самых старых венецианских церквей неоднократно перестраивалась, вот и стоит теперь несуразная. Несоразмерная самой себе.
В Анцоло Рафаэль тоже есть Веронезе. На внутренней стене фасада, с левой стороны, висит горизонтальная «Тайная вечеря» с задвинутым вглубь столом (издали он и вовсе превращается в белое пятно разобранной кровати).
На переднем плане сидит только одна собачка. Возле нее притулился скромный натюрморт, совсем не в венецианском духе: корзина с хлебами и бутыль вина, написанные точно Джорджо Моранди. Их в основном и видно. Остальное видно неважно.
У меня в детстве был альбом «Веронезе», уже упомянутый. Издательства «Искусство».
Никогда не смогу сосчитать, сколько раз я его смотрел, высматривал только одному мне важные детали. Или смотрел на аллегорию Меланхолии из Дворца дожей. И что? Что я там видел? Понимал?
Достаточно странный и необъяснимый процесс перегонки образов в постоянно дополняемый опыт. Который, возможно, и привел меня сюда.
Пишу и вижу эти мятые страницы, похожие на прокуренный мрамор. Серые, похожие на меловые, осыпавшиеся рисунки. Такая нормальная, параллельная реальность.
Понять бы только, что в этих механизмах за что цепляется. Что вызывает дрожь, а что бесследно проходит мимо. Пролистывается.
В этой церкви красивый плафон на потолке, изображающий изнанку шатра, на шелковых тканях которого, впрочем, находится место очередному триумфу небесного воинства. Утекающему, как из ванной, через сливное отверстие плафона, выше чем вверх.
После предыдущих, забитых излишествами храмов Анцоло Рафаэль кажется немного пустынной, пустой. Путеводители сообщают о ней скороговоркой с перечислительной интонацией.
У Анцоло Рафаэль изящно оформленный надалтарный полукупол, в котором разливаются очередные триумфы Господни кисти Фонтебассо, а с купола свешивается нечто вроде абажура (или позолоченной короны), в который вместо лампы вставлена другая круглая картина.
И почему-то это воздействует. Дух захватывает. Захватывает и не отпускает.
На фоне голых стен внутри алтаря и старенькой штукатурки, на фоне шахматного фона и пары-другой отчаявшихся гробниц.
В центростремительном интерьерном движении церковь эта прямолинейна, пытается сохранить строгость (шахматный порядок рисунка на полу, прямоугольники картин по обе стороны центрального алтаря), но время от времени как бы забывается, не справляясь с напускной строгостью.
И тогда, временами, точнее, местами на нее нападают, обуянные взвихренными страстями, родимые пятна барокко, цветастые и наброшенные на этот простор сверху, как шаль или же как татуировки. Вдруг в локальных зонах мелькают, точно прорехи или видения, мыльные пузыри, переливающиеся перламутром.
Одним таким, максимально эффектным налетом – во всех смыслах слова – выглядит центровой «шатерный» подкупол, в центре которого архангел Михаил изгоняет Люцифера и тот валится с живописного поля вниз, нарушая все архитектурные границы.
И тогда понимаешь, что лепнина, окружающая этот роскошный плафон, – нарисованная обманка. Тем более что силы зла изображены не в виде дракона, что больше бы соответствовало «правде» сказания, но мускулистым мужчиной, дьявольщина которого – в маленьких черных крылышках, торчащих из-за спины. Судя по тому, что рядом с ним валятся с ног, валяются у края росписи и другие крепенькие мужики, архангел Михаил накрыл ту еще гоморрскую малину.
Франческо Фонтебассо ремесло свое знал крепко. Профессорствовал в Академии, возглавляя класс рисунка, он был не «виноват», что опоздал родиться уже даже после Тьеполо (у которого и учился).
Талант Фонтебассо расцвел перед самым падением Венецианской республики; он много путешествовал, подцепив в Болонье «вирус академизма», из-за чего, констатирует искусствовед, ему свойственна «несвойственная венецианской живописной манере суховатая скульптурность в трактовке фигур».
Да-да, в оформлении своем церковь Анцоло Рафаэль больше «скульптурна», чем «живописна».
Тем не менее свой Веронезе. Этот район на отшибе – точно Венеция не сразу до него дотянулась, чтобы он подольше оставался таким же пустырем, как сейчас, хотя и с домами, – западный Дорсодуро весь пропитан веронцем, подцвечивающим его незаметной яркостью, подводящим его, вот как глаза подводят. Делающим его осмысленным и штучным, ибо без живописи здесь совсем уж как-то каменисто…
Из-за чего все дороги этих кварталов, тем более туристические, идут «по мере накопления» Веронезе, от одной «опушки» к другой, точно на Анцоло Рафаэль лежит отблеск бенефиса титана в Сан-Себастьяно.
Или же наоборот: церковь, возникшую на месте бенедиктинской часовни, построенную по приказу Адрианы (в 416-м или 640-м), жены мэра Падуи, второй уже раз воевавшего тогда с Аттилой, можно воспринимать как затакт перед основным веронезевским блюдом.
Важно, что она стоит как-то боком,[24] ни на чем не настаивает, хотя ничем не хуже остальных. И Веронезе здесь светится, и Фонтебассо, расписавший баптистерий, тоже. И даже кто-то из братьев Гварди (Джованни Антонио, то есть не ведутист), расписавший бока хоров у орга́на пятью вытянутыми картинками. Которые тонут в вечной вечерней немоте, как в омуте.
После опыта бесконечного всматривания в закостеневший черно-белый альбом издательства «Искусство» плохой свет в боковых нефах или его отсутствие не являются для меня существенной проблемой. Досочинить, додумать, довидеть теперь можно что угодно.