Музей воды. Венецианский дневник эпохи Твиттера — страница 26 из 37

Мои твиты

Ср, 22:04. Сегодня тихий, теплый и спокойный день в ритме прогулочного шага. Был только в Ка’Реццонико, откуда к закату прошел до канала Джудекка.

Ср, 22:05. Плутая, зашел по случаю в Сан-Тровазо с обильным поздним Тинторетто; засветил светелку за 50 копеек и любовался, пока свет не потух.

Ср, 22:08. В Реццонико шел через Риальто, возвращался через мост Академии, заглянул в тихую Сан-Моизе с роскошным барочным фасадом, разруганным Рёскиным.

Ср, 22:10. Тинторетто в Сан-Моизе тоже имеется, но я даже не стал его подсвечивать. Просто принял к сведению: меня Тинторетто уже невозможно удивить.

Ср, 22:11. Тем более, он очень неровный. Тем более что в Реццонико все восторги оказались истрачены на фрески Тьеполо-младшего. Кстати, хороший музей.

Ср, 22:12. Мог бы рекомендовать, если бы писал путеводитель. Медленные прогулки возвращают вкус к деталям. На большие куски «воспринималка» уже не клюет.

Ср, 22:20. Мое внутреннее пространство редко совпадает с внешним. Работая косвенным тестом, оно показывает, куда на самом деле глядит моя «нутрянка».

Ср, 22:22. В Москве часто зависал в воображаемой Италии, сегодня неоднократно ловил себя на чердачинских ведутах.

Ср, 22:42. Сегодня ровно две недели, как я в Венеции; неужели меня хватает ровно на 14 дней?

Чт, 01:58. Немного пописав дневник, отправился на вечернюю прогулку в сторону северо-востока и, рано или поздно, пришел на северный конец города. Лагуна.

Чт, 02:00. Сильный теплый ветер, в темноте кажущийся бархатным. Огни морских дорожек, Лидо, таинственное зарево над Сан-Микеле.

Чт, 02:01. Когда на улицах и в переулках никого нет, а остатки местных сидят за глухими ставнями, Венеция окончательно превращается в оперную декорацию.

Чт, 02:02. Тем более когда такая Луна, как сегодня, укутанная тревожными облаками, разливающими серебряное млеко; совершенно тинтореттовский полусвет.

Чт, 02:12. Вверху, на небе – Тинторетто, а внизу – чистый Де Кирико. Или даже… Дельво? Каково это – оказаться внутри сюрреалистической картины?

Чт, 02:15. Мои извилины так устроены, что про «послезавтра» я начинаю думать «позавчера» (невроз). Мне, скорее всего, будет не хватать этих прогулок.

Чт, 02:19. Кое-где на торговых улочках висят Санта-Клаусы и проклевывается елочная тематика, как напоминание о том времени, когда меня тут уже не будет.

Чт, 02:26. Венеция все глубже уходит под воды осени.

Ка’Реццонико (Са' Rezzonico). Фрески Тьеполо-младшего

1

Музеи, кстати, описывать труднее, чем церкви: они очевиднее, прямолинейнее, безнадзорных (тонких, точечных) ощущений здесь значительно меньше.

Музеи построены как сюжетные романы; анфилада залов работает по принципу «продолжение следует», увлекая вдаль, из главы в главу, подчищая следы того, что ты уже видел.

Посетитель музея не имеет права оглядываться, он все время устремлен куда-то вперед.

Если же та или иная надоба возвращает тебя к просмотренным залам, то ничего лучше «это я уже видел» в голове уже не возникает.

Крайне трудно настроиться на повторное смотрение, жаждущее одного экстенсива.

Кажется, именно так и построены классические итальянские путешествия, действующие по принципу расширения: каждый день как новый музейный зал дарует новые впечатления – новый город, новый ландшафт, новые подробности.

Зависание на одном месте мирволит погружению в «собственный сок», бульон или, скорее, бальзам, рецепт которого, кажется, не меняется с годами, несмотря ни на какие приправы.

Тоже опыт.

2

Вход в Ка’Реццонико расположен весьма неочевидно – как-то сбоку и в тупике.

То есть парадная часть его, торжественная и всячески разукрашенная, видна всем – тогда как музей открыт с тылов, куда ведет лишь одна небольшая дорожка, – но, как в него попадать с воды, не ясно, там на террасе стоит охранник и машет всем «от винта»…

Одно из богатейших палаццо, стоящее напротив, окна в окна, с палаццо Грасси, где сейчас проходит «надковерная выставка», строили с шиком и помпой, с садом, внутренними двориками, фресками и украшениями, но, когда стройка подошла к концу, Венеция «клонилась к закату». До сдачи республики Наполеону оставалось менее 40 лет.

Тут интересны два момента. XVIII век подарил нам «финальную версию» города, и то, что мы обычно понимаем под Венецией, ее «незабываемый ландшафт» замер в основном именно в этом молчаливом виде.

Венеция обездвижена, это почти установленный и доказанный факт; вся «движуха» осуществляется на каналах – от суеты гондол и лодочек до цветовых солнечных бликов отражений, заставляющих вспомнить картины Клода Моне…

Закат – это, между прочим, тоже подвид «движухи»; менее яркий и очевидный, но тем не менее способный порождать выхлопы и протуберанцы ощутимой силы.

3

Весь Ка’Реццонико, собственно, об этом: огромный дворец с пустыми залами, в которых роскошь закисает и створаживается в первые проблески бутафорского мещанства.

Рядом с прекрасными и отлично подновленными фресками висят аляповатые картины, нарочитый своей пряной экзотикой антиквариат.

Апофеоз всей этой безвкусицы обрушивается на ничего не подозревающего посетителя на третьем этаже – с низкими деревянными потолками и бесконечным количеством станковой живописи художников второго-третьего-четвертого-пятого сорта.

Отсюда, из-под чердака, в занавешенные окна стучатся самые захватывающие и панорамные виды, но, если отойти от окна, вокруг тебя толпятся, заходясь в немой истерике, полуанонимные маньеристы, ведутисты и прочая маслянистая мелочь.

Яркая, тревожно вздыбленная, фигуристая. Сочная.

Погонные метры холстов, избыточная сюжетность, растрачивающая достижения лучших мастеров на практически ничего не стоящие пятаки. Сливаясь в конечном счете в тонны подгнившего виноградного мяса с большими косточками в каждой отдельно взятой виноградине.

Этот бонус последнего этажа можно с легкостью пропустить, тем более что все главные сокровища Ка’Реццонико находятся этажом ниже.

4

Во-первых, это зал с 40 картиночками Пьетро Лонги, каждая из которых – локальный бытовой эпизод из канувшей в каналы вечности венецианской жизни: когда почти все в масках, в навороченных, но затемнелых интерьерах, флиртуют, танцуют, интригуют, обманывают друг друга.

Слегка подкарикатуренные сатиры то ли на манер Хо гарта, то ли в стиле Яна Стена и прочих малых голландцев, вырастающие то ли из лубка, то ли из наивной народной живописи.

Во-вторых, это пара плафонов Тьеполо-старшего, и, самое-то главное, в-третьих, настенные фрески Тьеполо-младшего, весьма ловко перенесенные сюда с одной из вилл, семейству Тьеполо когда-то принадлежавшей, и вписавшиеся в этот всеобщий декаданс четкой и радостной точкой.

Их показывали и описывали такое количество раз, что можно обойтись без экфрасиса.

Комнаты в Ка’Реццонико идут «по кругу», толпясь вокруг главной, самой протяженной залы очередного этажа – в них выставлены самые большие картины и самая монументальная мебель. Кроме того, в палаццо сейчас идет выставка модернистского стекла, из-за чего некоторые комнаты, пущей экспозиционной загадочности ради, несколько затемнены.

Так вот на втором этаже ты идешь по этой анфиладе, завешанной всем чем только можно, пока не попадаешь в самый неочевидный белый отсек, встречающий тебя фреской с птичками, пытающимися улететь через изящную раму.

5

Следующий поворот предлагает пойти направо – там будут две комнатки, оформленные гризайлью, но можно пойти в другую сторону, прямо на большое панно, видимое уже в дверном проеме, – его ты узнаешь безошибочно: это «Новый мир» Тьеполо-младшего с толпой людей, рассматривающих что-то там на горизонте и повернувшихся к зрителю тылом. Точнее, многочисленными, вставшими в рядок тылами.

Композиция хороша и изощренна сама по себе, а то, что она слегка повытерта, местами утрачена и линяла, как старые хлопковые «тишотки», придает ей налет такой чудодейственной меланхолии, что многое – про то время и тех людей, что стоят задом, – становится очень даже понятным.

Как про твоих соседей, каждый из которых приезжает в Венецию с чем-то своим: своей романтикой, своей тоской, своей грустью или желанием раствориться в туристических потоках. Ну или отвлечься тут от постоянно беременной негативом родной сторонушки, не сильно при этом обращая внимание на саму Венецию, которая так же параллельна, как вот это будущее, в которое смотрят почти фарфоровые тьеполовские фигурки. Реальность всегда ускользает, рассасывается по округе, ее невозможно схватить и тем более запечатлеть. Центра не существует, ибо наблюдателя невозможно вычесть из того, что он наблюдает.

Пытается наблюдать.

То исчезновение человека, которое Фуко описал в «Словах и вещах», кажется, начинает распространяться именно от этой фрески, где народ, устремленный в будущее, которое их обязательно съест, повернулся к миру своей многочисленной попой. Точнее, массой задниц, каждая из которых, подобно человеческим лицам, не лишена индивидуальности.

Всем понятно, что в будущем нет ничего хорошего, и тем не менее все туда тянутся, вынужденно или добровольно.

6

Тьеполо дает возможность заглянуть за горизонт: если пойти в дверной проем слева от «Нового мира», попадаешь в часовенку с очередными роскошными гризайлями на библейские сюжеты, намеченными одними уже только контурами.

Если пойти направо, попадаешь в другую комнатку с росписями Тьеполо-младшего. С теми самыми, на которых кривляются и куражатся арлекины в масках. На потолке – знаменитое тондо с качелями, в стены же вмонтировано несколько фресок с костюмными игрищами без лиц.

Клоуны в белых костюмах, длинных колпаках и масках с большими крючковатыми носами зловещи и неприручаемы. Один из них уснул, два других, горбатых и скрюченных, шепчутся с недобрым видом. Или же пристают к легкомысленной простушке в алых туфельках на высоком каблуке. Или же кувыркаются на глазах у почтеннейшей публики, которой только и дозволено иметь открытые и глупые лица: они, только они все еще сохранили в себе нечто человеческое.

Грандиозная, почти гениальная экспозиционная находка: одна стена разделяет тех, кто отвернулся и смотрит вдаль, и тех, кто смотрит на зрителя, оставаясь под каким-то там навесом.

Смотрит представление, всем на удивление, еще не осознавая, что это и есть та самая банька с пауками, где…

Советское искусство Венецианской республики

Я не случайно начал дорогу в Венецию с урока литературы в советской школе: меня давно не покидает мысль, что венецианское искусство весьма близко к социалистическому утопизму.

Дело даже не в том, что оно из него выросло и похоже на матрицу как на двоюродного потомка, но в особом наборе функций.

Во-первых, визуализировать утопию. Примерно так советский человек смотрел и воспринимал кинематографические фрески типа «Свинарки и пастуха», «Кубанских казаков» или «Волги-Волги», прекрасно осознавая невозможность, не уместность изображенного в жизни, но и одновременно вовлекался в них как в начало преобразования «реала».

Во-вторых, следствием визуализации важно было создать внутри сознания советского человека центр опережения, под который, вольно или невольно, подстраивается и подтягивается весь прочий эквалайзер восприятия действительности.

В-третьих, венецианское искусство яркостью своей и сочностью, эффектами и праздничным настроением восполняет сущностную нехватку не очень уж яркой и разнообразной жизни внутри города, все еще живущего по средневековым лекалам.

Ведь если ходить по улицам Венеции, с толстыми стенами, маленькими окнами и узкими проходами, особенно подальше от центра и туристических троп, особенного визуального разнообразия не замечается. Конечно, Венеция беспрецедентна благородным изяществом ландшафта: каналами, бликами воды, меланхолическими перспективами, явлениями небесных перемен, – однако все это, тоже ведь сотворенное человеком, существует, тем не менее, как бы вне этой самой сотворенности, как будто бы природный объект и вещь-в-себе.

Но, попадая даже в самую скромную церковь или тем более в парадные покои госучреждений, едва ли не буквально впечатываешься в фейерверк живописи и скульптуры исключительной силы воздействия, превышающих любые пороги человеческих потребностей.

Серость и сырость уступают место головокружительной и, видимо, терапевтической красоте.

В-четвертых, компенсируя сущностную нехватку, подобно никотину или наркотику, венецианское искусство вплетается в обмен общественных и экзистенциальных веществ, подменяя собой несуществующие сущности.

Один мой однокашник, умудренный ранним житейским опытом, был убежден в том, что о любви поют так много песен и сочиняют так много книг потому-де, что никакой любви не существует. Или же она в этом мире так мала, что невозможна без идеологических подпорок и постоянных напоминаний о собственном первородстве.

Разумеется, важно прославлять победы Светлейшей на суше и на море, воспевать дожей и нобилей, а также формировать у «гостей столицы» позитивный образ древнейшей и могущественнейшей. Но еще более существенна ежедневная, и чаще всего незаметная, работа визуализированных легенд и мифов, соединяющаяся с сознанием повседневным и бытовым. С самоощущением человека, которого Бернард Беренсон описывал так: «Венеция была чрезвычайно властолюбива, и эта черта ощущалась в ней тем сильнее, чем больше интересы ее граждан были посвящены государству. Венецианцы были готовы на все, чтобы умножить его величие, славу и богатство».

Притом что государство всячески ограничивало личные свободы граждан, вполне логично рассуждая, что это человек нужен государству – в качестве колесика или винтика бесперебойно работающей махины, – а не государство – человеку.

Как известно, Возрождение с его гуманистическими идеалами в Венецию пришло с большим и показательным запозданием.

Кажется неслучайным, что, как пишет Игорь Голомшток в книге «Тоталитарное искусство (глава «Встреча в Венеции»), «Муссолини всегда с удовольствием подчеркивал, что он был первым из западных правителей, признавшим советскую Россию – в 1924 году. […] Между советской Россией и муссолиниевской Италией сразу же установились „самые хорошие отношения“, распространившиеся и на область культурных связей между ними (правда, в основном односторонних). Италия была местом, где молодое советское искусство впервые смогло показать себя мировой общественности: с 1924 года СССР начинает регулярно принимать участие в выставках на Венецианской биеннале, причем в самом широком масштабе: на выставке 1924 года советский раздел по количеству экспонатов (578 по каталогу) в два раза превзошел разделы Франции и Англии (259 и 250 номеров) и в шесть раз – немецкий».

Не менее символично, что, для того чтобы круг замкнулся, Голомшток пишет про биеннальные выставки: «Кумиром публики и наиболее близким по духу фашистской критике оказался на выставке 1928 года (как и на последующих) Александр Дейнека…»

15 ноября 2013 года