Музей воды. Венецианский дневник эпохи Твиттера — страница 34 из 37

Мои твиты. Падуя

Сб, 02:19. В Падуе тоже есть каналы. На главной площади уже стоит рождественская елка, и люди хором поют Jingle Bells. Ну и по-рождественски холодно.

Сб, 02:21. Отель Europa по соседству с музейным парком, в котором главное – капелла с фресками Джотто. Она стоит среди развалин римской стены.

Сб, 02:22. Так в поездке впервые появляются античные древности.

Сб, 02:23. По соседству с капеллой дельи Скровеньи, куда куплен билет на завтра, церковь Эремитани с остатками роскошных фресок Мантеньи, недобитых войной.

Сб, 02:24. Темная церковь, похожая на трюм тюремного корабля; крайняя правая капелла – с остатками Мантеньи, собранными, точно античная ваза, по кусочкам.

Сб, 02:26. Распятие работы Донателло в церкви деи Серви увезли на реставрацию, но я видел скульптуры его в алтаре самой жирной базилики города – Святого Антония Падуанского.

Сб, 02:28. Возле базилики Святого Антония стоит роскошный конный памятник – та самая статуя Гаттамелаты, что давала под зад Никулину в кино. Тоже Донателло.

Сб, 02:31. В Падуе я больше всего ждал встречи с Прато-делла-Валле, круглой площадью с круговым каналом, по берегам которого стоят скульптурные изображения.

Сб, 02:34. На Прато-делла-Валле стоит больше 78 «каменных гостей» – самых важных граждан города, поставленных сюда в 1767–1838 годах. Весьма романтичная инсталляция.

Сб, 02:38. В базилике Санта-Джустина у Прато-делла-Валле столкнулся с русской паломницей, искавшей мощи святого Матфея и саркофаг святого Луки. Помог чем смог.

Сб, 02:41. В отличие от Венеции, Падуя – город подлинных религиозных святынь, место не туризма, но серьезного паломничества. Отсюда совсем иной настрой.

Сб, 02:42. Но главное впечатление – возможность города, обычных, привычных ритмов и расстояний с машинами и трамваями, с шумом, размахом и с разлетом.

Сб, 02:45. Да, и колокола в Падуе другие. Не такие тревожные.

Сб, 02:48. Эти современные путеводители с их детальными рисованными картами, взятыми с высоты птичьего полета, категорически перекурочивают нашу оптику.

Сб, 02:54. Когда стемнело, вновь пошел на Прато-делла-Валле. Деревья, окружающие скульптуры почетных горожан, оплели гирляндами фонарей, как на Елисейских Полях.

Сб, 02:55. В центре Прато-делла-Валле поставили искусственную елку, похожую издали на башню Эйфеля. И стало совсем как в Париже.

Сб, 02:57. Шел из отеля по Виа Гарибальди в толпе студентов, закончивших занятия. Все они густой толпой тоже шли на Прато. Там и правда хорошо. Очень.

Сб, 02:58. Бросил монетку в канал, чтобы вернуться.

Сб, 03:00. Завтра важный день: фрески Джотто в капелле дельи Скровеньи и попытки добраться до Виченцы.

Сб, 03:02. Фрески, конечно, воздействуют глобальнее, обступая душу со всех сторон. Это уже праздник не зрения, но душевных интенций, события.

Сб, 03:03. А еще здесь уличный фестиваль шоколада.

Пространственная паника в Падуе

У каждого места есть своя, постоянно возрастающая, инерция, основанная на возгонке слепых зон очевидности – того, что по умолчанию принимается за фундамент восприятия местного.

Чаще всего – это то, чего здесь, в конкретном месте, «много» и что очень скоро перестает восприниматься, превращаясь в рисунок обоев из твоей комнаты.

Особенно если этот избыток не блещет неожиданностью (вода в каналах у двери дома), никак на себе не настаивает, но длится параллельно, как соседняя улица, которую восприятие «проглатывает», стремясь оказаться на ближайшей площади или в каком-то гораздо более важном топографическом промежутке.

Особенно если на ознакомление с территориями совсем мало времени (а его почти всегда мало, меньше нужного) и некогда тщательно пережевывать, не говоря уже о смаке, разнопричинные детали.

Важно хотя бы время от времени отстраняться от потока собственных, бесперебойно текущих ощущений и включать чистку внимания, снимая с него инерционную накипь.

Все время хочется попасть в город, который будет соразмерен восприятию и времени, отпущенному на его изучение. Однако реальность всегда состоит из несоответствий, жмущих да поджимающих.

Ощущение города, таким образом, всегда основывается на несоответствии. Во-первых, ожиданий, во-вторых, возможностей.

Ограничения эти тем не менее спасительны. Они не дают инерции окончательно затопить глазницы, оказываясь залогом творческой обработки впечатлений.

Ведь мы все, особенно когда это касается Италии и тем более Венето, вот уже на протяжении многих веков кружим по одним и тем же улицам, заходим в одни и те же палаццо и церкви, музеи и площади, но нет, особенно если судить «по литературе», двух одинаковых впечатлений от одного и того же места.

Жаль, что, увлекаясь описанием памятников, их смысла, роли и значения, мы чаще всего забываем о промежуточных состояниях путешествия, его нутряном синтаксисе, обеспечивающем специфику ощущений.

Чистого восприятия нет и быть не может; даже фотографируя важнейшие туристические пунктумы, мы умудряемся отличаться от предшественников – в этом нам не только погода (время года, солнечный свет) помогают, но и наше физическое состояние, например. Разные мысли, обеспечивающие неповторимую подсветку впечатлений, растут из личного опыта, поэтому ты никогда не повторишь соседа.

Как бы ни старался.

Падуя, как и любой пункт прибытия, начинает разворачиваться на вокзале, и очень хорошо, что отель находится в зоне его прямой видимости (почти), практически напротив городского парка, в котором расположены городские музеи (бывший монастырь Молчальников) с капеллой дельи Скровеньи и храмом Эремитани, практически в самом центре, точнее, в самом его начале, так как центр как бы вытянут в сторону горизонта, оканчиваясь овалом Прато-делла-Валле и первым в Европе, но до сих пор работающим ботаническим садом.

В Падуе нет главного проспекта – да и какие проспекты в средневековом городе? – на который, как на шампур, нанизываются разные важные достопримечательности, однако почти сразу попадаешь на ненатянутую и почти, повторюсь, почти прямую струну, идущую от железнодорожной станции нестрого на юг.

Причем у нее, если посмотреть по карте, есть еще более очевидный и менее лоскутный «дублер» в западной части города (Виа Данте) – впрочем, не важно.

Гораздо существеннее почти сразу оказаться в средостении топографического смысла Падуи, так как это мгновенно облегчает вхождение в топос, почти сразу провоцирующий ощущение комфорта, а значит, знакомости, узнавания.

Притом что именно в Падуе со мной приключился странный пространственно-кретинический «затык» с ускользанием центра, в котором я на самом деле все время находился и который даже не думал от меня ускользать.

Бедекер все путает. Мой Dorling Kindersley весьма четко определяет набор приоритетов: центральное палаццо делла Раджони, университетское палаццо Бо практически напротив, Дуомо с баптистерием чуть в стороне, культовое кафе Pedrocchi на углу, две важные базилики, заступающие за край карты, – Святого Антония с конным памятником Гаттамелаты работы Донателло на площади перед фасадом и монастырь Эремитани с капеллой, в которой живут и цветут фрески Джотто, а также живописная площадь на месте римского амфитеатра – Прато-делла-Валле, скульптурно оформленная самыми важными жителями города, ну и кое-что по мелочи.

Но путеводитель группирует их четко и непреклонно, распределяя по краям карты «Улица за улицей», стрелочками как бы подталкивая к погружению в каменный лабиринт, но – ориентировка на местности обязательно дает сбой: то, что в книге выглядело внятным каталогом обязательных впечатлений, в жизни оказывается отгорожено друг от друга всяческими неотменимыми данностями и разбросано игральными костяшками по отнюдь не игровому полю.

Именно поэтому, бросив сумки в гостинице и оказавшись на площади возле палаццо делла Раджоне (средневековая мэрия и суд, окруженные торговой площадью), похожего на комод-сундук, начинаешь дергаться в поисках топографических соответствий, знакомых по книге.

А их нет и, кажется, не предвидится.

Время уходит, скоро солнце скроется, муравейник закроется, и во всей своей красе выступит глухомань глубокого позднеосеннего вечера, когда исторические и культурные памятники наденут романтические вуали, что конечно же хорошо для приподнятого настроения, требующего предельной живописности, но ты при этом еще как следует ничего не видел.

Как главную подсказку начинаешь искать Дуомо и находишь его, неказистого, вместе с увальнем-баптистерием на тихой площади, похожей на задний двор центрального рынка, где нет никого, кроме детей, играющих в футбол возле старинной арки, служащей им воротами.

Мяч ударяется о стены XII века, с изнанки сплошь, от пола до потолка покрытых фресками Джусто де Менабуои, сделанными примерно через 73 года после того, как Джотто расписал капеллу дельи Скровеньи практически по соседству.

Но все это не то – ощущение центра, похожее на свинцовую гирю, постоянно куда-то смещается, и ты ищешь его, точнее, ищешь меру соответствий – точку, в которой внешнее совпадет с внутренним.

А в Падуе при этом первые этажи многих старинных домов превращены в крытые галереи, отгороженные от дорог бесчисленными арочными пролетами, из-за чего пространства вытягиваются и как бы удваиваются.

И кажется, будто эти аркады давят на мозжечок, намеренно распыляя ощущение недостаточности и какой-то стершейся от постоянных злоупотреблений тревоги.

Ипполит Тэн пишет похожее про Болонью: «Это город аркад: они идут с обеих сторон, вдоль главных улиц; приятно бродить под ними летом в тени, а зимой – под защитой от дождя. Почти все итальянские города имеют какое-нибудь подобное изобретение или особое сооружение, которое увеличивает жизненные удобства и служит для общего пользования. Только в Италии узнаешь настоящим и всесторонним образом приятность жизни, и, возможно, именно поэтому всем она так нужна и все туда стремятся».

Прелесть крытых галерей я оценю на следующий день, когда зарядит дождь, а пока мне тревожно: аркады эти точно отодвигают от меня красоты Падуи, прячут их за колоннами и изгибами уличных поворотов.

От баптистерия разворачиваюсь куда-то уже совсем в сторону, выхожу «на окраину», в районе городской стены, где совсем уже пусто, а каналы делят пространство на автономные ломти, почти не стараясь сшивать разность мостами, наваливая на архитектурную разреженность безнадзорность темнеющего неба.

Тут важно умозрительно схватит себя за руку, привести в чувство, сбросить морок суеты и расправить плечи: хватит хватать воздух фотоаппаратом, нужно просто идти куда глаза глядят.

И точно: как только принимаешь это важное стратегическое решение, пунктумы и пунктики программы начинают сыпаться как из рождественского носка, выглядывая по углам и намечаясь в неотдаленной перспективе.

На очереди Прато-делла-Валле, заменяющая Падуе центр, ненадуманный метафизический пуп города.

На углу ее стоит большой храм Санта-Джустина с мощами святого апостола Матфея, святого апостола Луки и святого Просдоция, епископа Падуанского, отсюда же – прямая улочка к площади с Сан-Антонио: мгновенно город раскрывается непоколебимой внутренней логикой.

Это совпадает с окончательным потемнением.

Падуя. Фрески де Менабуои в баптистерии и Мантеньи в церкви Эремитани (Chiesa degli Eremitani)

Так сложилось, что Падуя для меня началась и закончилась ренессансными фресками; все, что было еще, оказывается внутри двух экскурсий.

Забросив сумку в отель, сразу же после вокзала я попал в баптистерий у Дуомо (сам собор закрыт), маленький и уютный, слегка как бы расширяющийся кверху.

В нем полусвет и полумгла, от пола и до потолка расписанная Джусто де Менабуои в 1375–1376 годах; путеводитель сообщает, что это один из самых полных сохранившихся фресочных циклов XIV века, и нет смысла ему не верить: сохранность замечательная, живопись просто прелестная.

Другое дело, что ее очень много, из-за чего она начинает скапливаться в глазах утомительной скороговоркой: стены расчерчены на несколько автономных сюжетов, росписи люнетов и купольного пространства, окруженного несколькими рядами головокружительных пространств со своими собственными фресками («двойной аркатурный пояс»), которые толпятся и в простенках, и в угловых опорах.

Нужно время, чтобы привыкнуть к этой толпе сюжетов, набегающих друг на дружку; так глаз, привыкнув к темноте, начинает видеть совсем в другом режиме.

Да-да, ожидание Джотто резко влияет на восприятие всего, что запланировано вокруг: ему внутри внимания выделяется огромная ячейка памяти, держащаяся незаполненной, все прочее – бонус и необязательное дополнение.

А зря, так как медленное смотрение открывает у Джусто де Менабуои ряд ошеломительно красивых и совершенно самостоятельных композиций (без обвинений в византийщине, недостаточности пластической изящности и «осязательной ценности») – просто ключ к этим красотам находится внутри самого баптистерия, только пристальное разглядывание позволяет в конечном счете выделить ряд самодостаточных находок.

Например, почти фра-Анджеликово «Благовещение» на люнете, совсем уже как-то по-флорентийски нежное и надвое разделенное колонной.

Дева Мария здесь пытается закрыться от Святого Духа обеими руками, но посмотрите, как непреклонен архангел Гавриил, сколь он прямолинеен и устремлен.

Или как эффектно под самым куполом «Сотворение мира» с землей, окруженной слоями разноцветной атмосферы, похожей на зародыша, и круговращением знаков зодиака, висящих в космосе, поначалу золотом, а затем темно-синем.

С ангелами, похожими на космические тела, и Архитектором Вселенной, напоминающим самое большое созвездие.

Сначала тебе кажется, что разные части росписи обладают разным качеством, однако стоит приглядеться (читай: остановиться, вглядеться, вдуматься) – и любая картина начинает говорить…

…то есть нравиться.

Путеводитель особенно выделяет «Взятие Христа под стражу в Гефсиманском саду», интересную длинным клином светящихся в центре нимбов: апостолы группируются вместе, их окружают намеренно невыразительные фигуры солдат, из-за чего картина как бы разламывается изнутри созвездием золотых ореолов. Я же хочу остановиться на «Браке в Кане Галилейской».

В ней есть все, что будет нам так нравиться и так умилять нас в богатых пространством и дышащих перспективой картинах более поздних художников.

Строгий архитектурный мотив с арками, обрамляющий столы с пирующими за ними людьми. Все они вполне индивидуальны; стол помогает художнику скрыть некоторую обездвиженность, которая проявляется только в изображениях прислуги, мечущейся между столов; тут же вполне морандиевский натюрморт с кувшинами и почти мантеньевские собачки.

В правом углу разговаривают и выпивают два совершенно отдельных господина, что позже, у Пьеро делла Франческа и многочисленных венецианцев, превратится в совершенно особый сюжет невольных свидетелей Чуда, впрочем на него не обращающих внимания.

Поздним вечером я пошел в церковь Эремитани посмотреть фрески Мантеньи, точнее, то, что от них осталось: известна история об авиационном налете, разрушившем в 1944 году капеллу Оветари (крайняя правая от алтаря), которую теперь собирают по кусочкам, вклеивая остатки фресок в черно-белый набросок живописного плана, укрепленного на северной и южной стенах капеллы.

Возле нее, кстати, находится мемориальный стенд с черно-белыми фотографиями, показывающими, как все было после налета, из-за чего понимаешь, что даже то, что собрано и теперь показывается, большой реставрационный подвиг.

Нигде, кстати, ни в одном из источников не написано, чьи же, собственно говоря, самолеты «нанесли бомбовый удар» по Падуе и церкви монастыря Молчальников.

Все политкорректно обходят этот вопрос, зато в Сети очень легко найти реконструкции росписей Мантеньи – левой и правой сторон; к сожалению, они не передают масштабов и размаха, который отныне можно прочувствовать только намеком, чредой косвенных уколов, отныне не имеющих ничего общего с полноценным рассказом.

Точнее, сюжет этих остатков теперь про другое: он о волшебной силе суггестии, сочиняющей в зрительской голове алхимический коктейль «философского камня», основывающегося на бренных остатках фресок, которые теперь сами похожи на летящие по воздуху пули (потому что кусочки эти цветные и обладают определенной плотностью, а линии композиции, в которую они вклеены, бесцветны и принципиально бесплотны).

Если воображение зрителя имеет опыт работы с древнегреческими обломками и древнеримскими пустотами, расцветить которые можно только силой фантазии, легко (или нелегко) сочинишь и все остальное пленительно разноцветное цветение, буйно поднимающееся (точно испаряющееся) кверху.

Впрочем, сейчас я описываю свои ощущения от реконструкции, помноженной на описания истории святых Христофора и Иакова у Муратова и Тэна.

Хотя Тэн посвящает росписям в Эремитани всего одно предложение: впечатление от фресок Джотто не оставляют его (что понятно), как, между прочим, и Муратова.

Оба они просто не знают о том, что будет с фресками дальше, когда важно будет любое свидетельство, вот и не останавливаются на них так, как они того заслуживают. «Даже в Падуе, городе второстепенном, приходится делать выбор, – сетует Тэн на засилье первоклассных памятников искусства, добавляя: – Я почти доволен, что не могу посетить Модены, Брешии и Мантуи; я жалею только о Парме. Я уеду, лишь наполовину представляя себе Корреджо, но я вознагражу себя созерцанием венецианских художников».

Муратов отводит творчеству Мантеньи отдельную главу, где главными объектами восхищения, вполне понятно, становятся работы художника в Мантуе (во дворце Гонзаго), однако страничку, посвященную капелле Оветари, можно процитировать.

Тэн: «В соседней церкви, Эремитани, есть фрески Мантеньи, очень законченные, прекрасные по рельефности и умелому выполнению. Вот чему, полтора столетия спустя, мог бы научиться Джотто, какой художник вышел бы из него, если бы он овладел техникой. Может быть, мир имел бы в нем тогда второго Рафаэля».

Для Муратова главное – связь Мантеньи с семейством Беллини и его изучение древнегреческих мраморов, определивших его стиль.

Муратов: «Римские войны и триумфальные арки на фресках Эремитани сделались языком, на котором естественно заговорила эта непреклонная душа. Ее твердость нашла свое должное воплощение в мраморе этих зданий, металле этих воинских доспехов. На одной из фресок, „Св. Иаков перед цезарем“, Мантенья написал себя. Он сам – римский воин, легко несущий тяжелую броню и непоколебимо водруженный на мраморных плитах пола. Его лицо обращено к зрителям, но его взор опущен. И кажется, мы не сумели бы взглянуть прямо в глаза этого „ужасного лика“, в лицо статуи, живущей чувствами, которых нет в душе человека. Падуанские фрески Мантеньи, в самом деле, уводят наше сознание из мира людских чувств и дел. В них нам открывается уголок древней греческой веры в героев и существ, обладавших сгущенными человеческими силами и не знавших никаких слабостей. Романтическая вера Мантеньи дополнила и умножила античные фрагменты, окружавшие его с детства. Он как бы поднял и исцелил опрокинутые и разбитые временем статуи, восстановил их жилища, угадал их поступь, их движения, вдохнул в них снова их медленную и важную жизнь.

Героическая природа существ из бронзы и мрамора была понята им и воскрешена во фресках, изображающих жизнь св. Иакова. И от этого общения с ними он приобрел и навсегда сохранил зоркость глаза, меткость руки и внутреннее бесстрашие, достойные полубога или героя классической древности. Эти свойства остались при нем и тогда, когда для изображения легенды о св. Христофоре, в той же церкви Эремитани, он написал группы современных ему людей, ряд портретов. В одной из сцен здесь взят момент, когда стрелки из лука только что выпустили свои стрелы в преданного казни святого. Их движение выражено с такой силой, что кажется, еще слышно гудение спущенной тетивы и свист стрелы, разрезающей воздух. До сих пор при взгляде на эту фреску каждый из нас будто сам переживает минуту героической радости, которую давала древняя игра с туго натянутым луком и оперенными стрелами».

Стрелы все еще рассекают воздух капеллы, однако теперь это фрагменты живописной штукатурки, намертво вклеенные реставратором в линии эскиза, оказываясь плохенькой репродукцией самих себя.

Уводят ли они, как прежде, из «мира людских чувств и дел»?

О, еще как уводят! В соборе темно, капеллу можно подсветить монеткой в 50 центов, и тогда вспыхивают остатки чуда – яркого, как новогодняя елка, и порушенного, как наша вера в сверхъестественное.

Своды начинают жить струящимися по ним драгоценными остатками, прелесть которых стала еще привлекательнее.

Мне это напоминает наши многодневные бдения с черно-белыми книгами по истории искусства, заменявшими в Советском Союзе работу с подлинниками. Мутные фотографии и строгие тексты искусствоведов безошибочно воздействовали на советских людей, предполагавших, что, скорее всего, они никогда не увидят оригиналов.

Отныне ты знаешь каждый сантиметр живописного тела «Джоконды» не потому, что созерцал ее в Лувре, но потому, что у тебя были эти часы с книгами и альбомами.

Кому-то я сказал в Венеции про «Мону Лизу», что у «нашего поколения» она вот такая, с этим толстым стеклом и с туристами, теряющими самообладание возле шедевра, кем-то назначенного главным для всех времен и народов, что другой «Джоконды» нет и быть не может. Хотя бы оттого, что СССР распался, открыли границ и существование шедевров стало вполне очевидным.

Хотя и не отменило тех сладостных минут самопознания, лившихся со страниц неважно изданных альбомов и книг. Когда во всю крейсерскую скорость запускалась фантазийная машинка, превращавшая чтение «искусствоведческой литературы» в объемную, без конца и начала грезу, способную соткать в теплом воздухе зимней комнаты любой шедевр из всемирной истории искусств.

Там, под снегом, мы переживали самые волнующие минуты сопричастности творениям великих мастеров с такой интенсивностью и полнотой, что отныне любые подлинники кажутся бледной тенью платоновских первообразов.

В случае с капеллой Оветари все это проживается и переживается с удвоенной силой в режиме реального времени, создавая в воображении фрески, прекраснее которых никогда на земле не существовало.

Не могло существовать.

«Неподалеку пригорюнилась церковь Августина. Пригорюнилась, так как нет в ней больше знаменитых фресок Мантеньи. В последнюю войну молодой человек в небе над Падуей сбросил бомбу, и, подчинившись закону гравитации, она упала на церковь и уничтожила работу Мантеньи. В этот трагический момент Италия понесла самую страшную потерю в области искусства. И все же каким-то чудесным образом стоящая рядом капелла не пострадала. Если бы бомба попала в это здание, потеря была бы еще ужаснее. Часовня построена в 1305 году сыном ростовщика Ринальдо дельи Скровеньи, человеком, которого Данте поместил в ад, чтобы он с другими ростовщиками сидел там на раскаленном песке. В 1305 году в Англии царствовал король Эдуард I, римские папы еще пока не бежали в Авиньон; оставалось шестьдесят лет до рождения Чосера… Так примерно старался я охватить взглядом это время. Об основателе этой часовни ничего не известно, кроме того, что он был богат и что нанял самого революционного художника того времени расписывать интерьер – уродливого маленького гения Джотто.

Каждый дюйм здания покрыт фресками. Сводчатый потолок – это синее небо, усыпанное золотыми звездами, а на стенах более тридцати самых известных картин: сцены из жизни Христа и Пресвятой Девы Марии. Хотя в любой книге по искусству вы сможете увидеть эти иллюстрации, даже самые лучшие репродукции не могут дать полного представления об оригиналах. В часовне вы видите их не как отдельные картины, а как серию картин, размещенных в правильном порядке. Цветовая гамма потрясающая, хотя, должно быть, время от времени к фрескам прикасалась кисть реставратора. Сикстинская капелла дает такое же ощущение, выраженное в цвете, большей частью синем. Не так просто современному человеку, в распоряжении которого книги, изданные за несколько веков, представить себе эффект, производимый фресками Джотто на своих современников, людей, не умевших читать. Этот Новый Завет в картинах сделал больше, чем рассказал историю. К тому же он и рассказал ее по-новому. Возможно, многие тогда были шокированы: как можно снять Христа и Пресвятую Деву с византийского неба и поместить их в обыкновенный, повседневный мир? Их реакцию можно сравнить, видимо, с реакцией зрителей, увидевших кинофильм».

Из «От Милана до Рима. Прогулки по Северной Италии» Генри В. Мортона

24 ноября 2013 года