И неспешно растворилась на фоне всё той же голой стены.
Ева Александровна проводила взглядом уплывшее в вечность изображение посетившей её сущности и принялась протирать накопившуюся после ремонта строительную пыль. Она смахивала её, думая о том, что получилось всё же несправедливо и что не физик тот научный сдал своего приятеля, а совсем другой человек, работавший бок о бок с тем самым физиком… кажется, Александром или Алексеем. Он-то и вызнал про книжку и донёс на обоих, на него и на Марка Григорьевича. Оптом, как говорится. Правда, доктором наук всё равно не стал, не потянул в силу чисто профессиональных качеств, хотя и возглавил вскорости партийный институтский комитет, да и весь институт заодно.
Спустя четыре дня, покончив с минимальным обустройством нового жилья, она вышла в большой город: знакомиться, узнавать его поближе и влюбляться, если совпадёт фазами. А заодно подыскать себе место постоянного, по возможности сидячего труда.
Глава 5Алабин. Темницкий
— Безбоязненно двигаться в будущее можем, лишь когда сознание наше полностью освободится от бремени прошлого, верно, Лев Арсеньич?
Именно такими словами встретил он Алабина в кабинете, с двери которого не так давно удалили старую табличку и прикрепили новую, заметно шикарней прежней. По её периметру шёл тонкий, будто витой, золочёный ободок, буквы также выполнены были золочёным тиснением. Открывая дверь в кабинет, Алабин успел такое обновление подметить, как и успел скользнуть глазами по новоявленной надписи: «Евгений Романович Темницкий, первый заместитель директора Государственного музея живописи и искусства». Жёлто-матовый прямоугольник схожего качеством выделки образца красовался последние пятьдесят лет лишь на главной музейной двери, прикрывающей проём в священный кабинет: обиталище Всесвятской, музейной матроны, примадонны от изобразительного искусства в одном лице — всегда первом. Там он бывал не раз. Да и с хозяйкой кабинета знаком был не понаслышке, хотя общался не так тесно, как бы мог уже в силу набранного к тому времени имени. В том числе и не без её бескорыстного участия. Она ему как-то позвонила, сама, избежав в этом деле услуг секретарши. Лев Арсеньевич, признаться, немного удивился, но, если честно, несколько и возбудился её тогдашним звонком. Она просила написать статью к выходу одной из первых крупных экспозиций работ Шагала. Сказала: кто, если не вы, Лев Арсеньевич, ну сами подумайте. Вроде как подмахнула слегка. И такое от него не утаилось. Подумал: и зачем ей, королеве бала, участие не принца, но пажа, если уж по большому-то счету? А как же Карминский, Сарафьянов, Штерингас? И спросил об этом напрямую. Та помолчала в трубку, прикидывая ответ, и почему-то не слукавила, выдала как есть, словно родному:
— Знаете, Лёва, если откровенно, просто хочу, чтобы Наташа эта, Азон-Брюи, губоньку нахальную свою прикусила. Шагал будет весь парижский, но малой частью и от них, из Музея искусства и истории иудаизма. Она там главным хранителем у них, знаете ли. Так вот, считает, что никто не чувствует и не понимает Марка Захаровича больше, чем просто авангардистом. А он, как она полагает, ещё и великий реалист-портретист. И специально, как я теперь уже думаю, даёт нам в экспозицию портрет матери Шагала. Ждёт, разумеется, что никто, как обычно, не обратит особого внимания, все, по обыкновению, в небесных дворников пальцами тыкать будут и невест с кошками пересчитывать. — И усмехнулась пожилым своим смехом. — Вы уж извините меня, старуху, за этот неловкий каламбур, Лев Арсеньевич.
Алабин слушал и уже мысленно прикидывал текст.
— Так вот, написать нужно именно об этом портрете, причём так, чтобы ни один обозреватель не остался к тексту безучастным. Я же помню, какую могучую бучу заварили вы тогда с этой версией про Малевича, всех просто на уши, извините, поставили, а многих так даже усомниться вынудили в незыблемости основ. Ну хоть бери учебник да наново переписывай. — И засмеялась, опять доброжелательно. — Я же всё поняла тогда, милый мой Алабин, вы, по сути, выступили в тот раз в качестве акциониста, культурного провокатора, и, надо сказать, одним из первых. Но только акция ваша носила скорее характер культурологический, недостаточно агрессивный, что ли, и уже по самóй сущности своей имела в виду эту целиком удавшуюся, надо сказать, провокацию. Не меньшую, кстати, чем та, которую в том же самом, провокационном смысле Малевич и сам исповедовал, верно? — Она недолго подышала в трубку и хрустнула шейным позвонком. — Зря, зря Карминский отстегал вас тогда по полной программе, я ему и сама потом врезала: дала понять, что он просто мало чего из вашей идеи понял. Вот Сарафьянов же промолчал, так ведь? И не случайно. Он-то человек чрезвычайного ума, пронзительного, так что можете считать, он тогда молчанием своим полную индульгенцию вам выдал, пропуск подписал в братство высших экспертов русского авангарда. Кстати, удивился, что Алабин всё ещё в кандидатах ходит. Странно, сказал, что докторской не занимается, кому ж, как не ему, приличную степень иметь.
«Вот ещё, — мысленно хмыкнул Лёва, — мне или над диссером корпеть, или же на пропитание добывать, вместе свести никак не получится, больно уж серьёзный простой в делах обозначится. А возьмёшься, так сами же и скажут после, что говно, а не работа, какой от Алабина ждали, всё тухло и вторично. Нет, я уж подожду, пожалуй, ещё сколько-то, а там, глядишь, по совокупности присвоят — сами же говорят, кому, как не ему…»
Закончив мысль, матрона поинтересовалась:
— Так сделаете, Лев Арсеньевич?
Словами примадонны насчет обновлённой им старой версии по Малевичу Алабин был тогда совершенно сражен, не меньше. Сам-то, если честно, в эту сторону даже не помышлял, а вот ведь как интересно повернулось. Ай да умница Сарафьянов, ай да голова, ай какую ловкую подводку надыбал! И конечно, это лишь его идея, и больше ничья: Всесвятская навряд ли дотумкала сама, не въехала бы во всю глубину подобного выверта, живости разума не хватило б.
Конечно же, он написал статью, совершенно блистательную, о роли сентиментальности в сентиментализме творчества Шагала на примере портрета его матери, о чём до него не писал никто и никогда. Чтобы так, чтобы в самою суть копнуть, вывернуть наружу ранее не паханное, увидеть якобы сокрытое прежде ото всех… Сразу же работа была напечатана в качестве флагманской статьи выставочного буклета, после чего Всесвятская, тайно наслаждаясь унижением парижской соперницы, окончательно перешла со Львом Арсеньевичем на одностороннее «ты», демонстрируя тем самым высокую степень допуска искусствоведа Алабина к телу собственной персоны.
Натали Азон-Брюи, в отличие от матроны, чуждая самой идеи ехидства, связанного с изобразительным искусством, просто незаметно ни для кого выплакалась и, отыскав на открытии той выставки Льва Арсеньевича, высказала нужные слова. После чего по-матерински поцеловала в лоб. Чуть позже работу Льва Алабина опубликовали несколько респектабельных изданий, после чего она в короткие сроки была переведена на ряд европейских языков.
А вообще, много знал он про Всесвятскую, много всякого и разного. Порой это «всякое», будучи не равно объективно подано от многообразно «сердобольных» сторон, радикальнейше отличалось от «разного». Однако именно эти разночтения позволяли матроне столь продолжительно занимать должность главаря в наиглавнейшем культурном месте, неизменно экспонирующем лучшее мировое и отечественное изобразительное искусство.
Однако в этом кабинете раньше он не бывал, не довелось. Да и с покойной Коробьянкиной, хоть и наслышан был о той всякого, знаком был едва-едва, практически не пересекаясь делами. Нередко художественная общественность, скапливаясь по поводу и без, дробилась на группки, и уже они, кулуарные, малые и побольше, состоящие из лиц и имён, фланировали промеж остальных с целью освежить последние сведения насчёт движения должностей внутри корпорации. Алабин, натыкаясь то на одного, то на другого знакомца, ни разу так и не столкнулся с замшей: ни лбами, ни общими интересами. Сначала было попросту ни к чему; позже, когда стало во имя чего, предпочитал уже саму Всесвятскую, приголубившую и вписавшую Льва Арсеньевича в свой ближний круг.
— Полностью разделяю и подписываюсь! — Он протянул руку поднявшемуся навстречу ему Темницкому и с улыбкой добавил: — Военнопленное искусство должно перестать быть трофейным.
— Что, уже в курсе? — Хозяин кабинета слегка удивился такому дополнению и обеими руками крепко сжал Лёве кисть. После чего произвёл широкий приглашающий жест и указал на кресло против стола. — Присаживайтесь, Лев Арсеньевич, есть разговор, и, думаю, обоюдно приятный. — И сел сам. — Мы ведь, в общем-то, знакомы, если мне память не изменяет, верно? Ещё о-ох с каких времён.
— Ну да, — так же улыбчиво пожал плечами Алабин, — помнится, родители наши знавались, но и не так, правда, чтобы домами дружили, но ведь общались меж собой в какие-то те ещё времена, да?
— Как же, как же, — отозвался Темницкий, — мама моя и по сей день фамилию вашу вспоминает, говорит, какая прекрасная семья у нашего шефа, — они ведь вместе работали с вашим отцом. Или чего-то путаю?
— Нет, не путаете, Евгений Романыч, — согласился Алабин, — я тоже в курсе, хотя и мхом всё это за давностью лет поросло.
— Да-да… — грустно согласился Темницкий, — а папа-то как, в силе ещё? В порядке?
— Да там же всё, директорствует у себя в институте, ну и в Академии попутно трудится. Кажется, он там у них академик-секретарь или что-то такое, но тоже металлическое.
Оба синхронно улыбнулись, оценив шутку, после чего Темницкий, чуть театрально вздохнув, добавил:
— Жаль, не довелось раньше повстречаться, Лев Арсеньич, вполне могли бы давно трудиться бок о бок, над общим делом каким-нибудь. Тем более что вокруг теперь все только и говорят: Алабин — бренд, Алабин — качество. К тому же не жалуется на отсутствие внимания к своей персоне со стороны всяких там СМИ. Так что есть повод познакомиться поближе, дорогой друг, интересные дела начинаются, кончился культурный застой, пора, как говорится, закрома распахивать, свежий ветер впускать, пересматривать стратегию культурных ценностей наших.