Музейный роман — страница 30 из 73

тавления службы.

— Вот же суки! — прокомментировала Качалкина этот неприятный добавок к спущенной в персонал новости. — Сами июль, поди, уготовили себе с августом, жопы греть да на солнце пялиться, а нам снег вон месить оставили да в очередях уродских по морозу топтаться. А как откроются, так опять на наших же костях пляску смерти по новой заведут — ни отойти никуда, ни с тобой лишний раз пообщаться. Разве что в раздевалке парой слов и перекинешься. А присядешь на момент какой, так глазниц на малую секунду не сомкни, не смей даже и подумать об наболевшем каком-нибудь, а только знай зырь туда-сюда-обратно, будто кто у них тырить чего собирается. Сколько тружусь, а хоть бы кто разок покусился на какое-никакое ценное или же просто глазами б напугал, уж не говоря, чтоб просто нормально поскандалить. Не музей прям, а храм блаженного Спасителя. — Она укоризненно покачала головой. — Даже и там, правду сказать, не в пример нашей Всесвятской, позволяют себе: вон девки эти ламбаду свою голожопую сплясали против Первозданного — и ничего, обошлось. Погудели-погудели, а после двушечку всего-то и огребли. И снова тишь да гладь мирская. А в Эрмитаже-то вон не убоялись. Плеснули им, помню, в принцессу Дунайскую, так всё чего можно и чего нельзя прожгли ей, а смотрителю за это ничего. И то дело, мы с тобой что ж теперь, запазухи у всех обследовать станем, кто с мечом пришел, или как?

Очередной качалкинский трёп Ева слушала уже вполуха, думая о своём. Правда, успела всё ж ответить товарке, чтоб не распалялась по-пустому, не портила себе карму. Её и так ждало не слишком жизнерадостное будущее. Каждый раз, начиная её смотреть, Иванова почти сразу это дело бросала, принуждая себя не соединяться с товаркой общей петлёй, скинуть которую если потом и удастся, то с таким трудом, из-за которого не стоило и начинать. Лишь к финалу очередной выслушанной ею гневной филиппики Ева Александровна примирительно высказалась:

— Послушайте, Качалкина, но ведь это же хорошо, что наш музей не имеет прецедентов, подобных эрмитажевскому. Это лишь говорит о том, что мы с вами нормально выполняем свою работу. А то, что нас временно отправляют в отпуск, так это производственная необходимость, внеплановое мероприятие. Нас же с вами от искусства никто не отлучает, правда? Зато какое наслаждение нас ждёт, вы только вдумайтесь — Рафаэль, говорят, Гойя. Всё — малоизвестные подлинники, из запасников. Рисунки великих к тому же, почти все самых-самых. Нет, вы только представьте себе, Качалкина, их можно будет даже потрогать незаметно — особенно нам с вами. Это же как будто коснуться вечности, дотронуться до самой истории, на какую-то крохотную долечку секунды стать частичкой подлинного шедевра. Ну разве это не замечательно? — Она мечтательно вздохнула и прикрыла глаза. — Да я бы ещё и приплатила, чтобы вот так, по своему желанию, в любой момент, только захоти, слиться, раствориться в них, великих, непостижимых, недосягаемых.

Она помнила, как её било изнутри, когда она в первый день экспозиции приблизилась к Дюреру. Кажется, та работа называлась «Хоровод ангелов», графическая. Семь мальчуковых, невероятно выписанных ангелочков, держа каждый в руке по музыкальному инструменту, кто трубу, кто бубен, а кто литавру, водили в полутанце хоровод. Какие же у них не по-детски сосредоточенные лица, подумала она тогда, ведь они же ещё, по существу, дети, хоть и ангелы… Но позже поняла: это не суровость, это так выражена забота маленьких ангелов именно о ней, Еве Ивановой, о конкретной, несчастной и ущербной хромоножке. Так при чём тут глуповатая весёлость и невинные, никому не подотчётные детские слюни.

— Нет, ты или же всё ещё притворяешься, или уже просто на всю голову соскочившая, Ев! — возмущённо в ответ на её слова выкрикнула Качалкина. — Какие там ещё тебе вечности-оконечности! При чём они тут? Я говорю, летом харкать будем с тобой, вместо чтоб с внуком окушков чихвостить с нашего озера. А после середины лета поздно уж брать будет его, окушка. Сын говорит, уйдёт на дно, множиться, а оттуда, сказал, только шашкой тротиловой выкуришь его, а больше никак. — Она сжала и снова в гневе разжала кулачки. — А зимой опять грелку под стулову жопу класть с тобой будем, когда опять не топят и мороз. Чтоб не стыла за рабочую смену — так, что ли? — И погрозила кулаком куда-то этажом ниже, в направлении административного блока. — Только культура эта адова и держит при месте, иначе видали б они меня!

Качалкина лукавила, и Ева, как никто, это знала. Домой она не стремилась из-за собственной неприкаянности. Денег же музейных лишаться не желала из привычной скаредности. С отпуском была не согласна в силу общей скандальности натуры. Окуней же в местах отдыха внука, сына и невестки не водилось сроду. Сын пошутил как-то про этот самый тротил, да только было то не на рыбную тему, а про прирученных к человеку дельфинов, на которых бригадир электриков был зол из-за их дармовой кормёжки и распутного, обтянутого мокрой резиной вида девок-дрессировщиц.

В тот день, когда обе расписались за отпускные и Качалкина обиженно двинула в сторону дома, Иванова, простившись с единственной подругой, ещё немного посидела на прохладной лавочке, что располагалась у служебного входа под левыми липами. Она сидела при полном безветрии, дыша зимним московским воздухом, и думала о том, о чём много-много лет думать себе не позволяла. Она размышляла о матери.

Замершие липы, обе пары, живая и, с лёгкой Евиной руки, выжившая, догнавшая другую и более не уступавшая той ни густотою цвета, ни пряным сладковатым ароматом медовой сыты и плотностью листвяного покрова, сейчас образовывали над служебным входом во Всесвятский музей нечто напоминающее заснеженный шатёр со сводом, отчасти разомкнутым в направлении небес. Мороз не чувствовался, но он был, и не так чтобы слабый. Однако переулочная тишина и эта удалённая от шумных улиц тихость делали его настолько незаметным для Евиных щёк, век и кожи, гладко обтягивающей чуть приподнятые и слегка разнесённые скулы, что отрывать тело от дощатых перекладин совершенно не хотелось. Просто внезапно Еве Александровне стало непривычно легко и воздушно, словно те самые мальчишечки-ангелочки, что исподлобья наблюдали за ней с гравюры Дюрера, разом отбросили свои инструменты, переменились лицом, сделавшись улыбчивыми и игривыми, и протянули к ней пухлые ручки, семь пар разом. И от этого ей сделалось привольно и невесомо, хотя подняться без помощи палки всё равно не удалось, даже несмотря на добрую волю маленьких небесных соглядатаев.

Она вернулась в своё Предмкадье лишь к вечеру, когда от этой зимней красоты, со всех сторон облепленной обрывками предзакатного, но всё ещё дневного небесного освещения, остался лишь мутно-белёсый колер, кое-как проглядывающий сквозь местные наледи и Товарные грязи. Лёгкость, что приподнимала тело всю дорогу домой, подтягивая его к неопределённому верху, испарилась так же незаметно, как и пришла. Еда, что обнаружилась в холодильнике, ничем не отличалась ни от вчерашней, ни от четверговой, ни от той, что скрутила ей живот ещё в начале той недели. Одно разве что донимало чуть меньше привычного: устойчивый запах помоев, струящийся из мусоропроводного зева, в зимние месяцы заметно ослабевал, в особенности с декабря по март, делаясь не таким зловонным. Да и то в те лишь дни, когда морозы лютовали и забивали своей силой всякие испарения, откуда б они ни исходили.

Она заварила чай с сушёным мятным листом и стала пить его просто так, без ничего, переливая из чашки в пиалу и уже оттуда потягивая мелкими глотками и остужая настой нёбом. Эти две с небольшим пустые недели, что свалились на голову без предупреждения, предстояло как-то провести. Надо сказать, всякие дни в её жизни, когда не надо было выходить на смену, она определяла для себя как пустопорожние и малосодержательные. А больше — никак, никакого другого не оставалось. Просто не было больше ничего, совсем. Телевизор, что она приобрела в комиссионке, уже на тот момент сильно старенький, но всё ещё японский, картинку давал не так чтоб вялую, но всё же недостаточно честную и повышенно крикливую. Поначалу бесконечно орали депутаты. После к ним добавились сисястые певички в трусах и без голосов. Ну а где-то ближе к нулевым ещё и затеяли мультипрограммное варево из полоумной музыки, рекламы крылышек и вентиляторов, взаимных обвинений всех против всех, уродливых и несмешных хохмачей, придурковатых астрологов-предсказателей, самоназначенных лекарей с глуповатыми заклинаниями водой из-под крана, заряженной то ли руками, то ли прямым обманом. Ну и всё такое.

Чуть погодя появился просвет. Запустили канал «Культура», и жизнь стала полегче, поинтересней. Ева устраивалась перед экраном и слушала музыку, бывало, что часами. Узнала и оперу, ощутив её иначе, не так, как слышалось ей когда-то из радио, а много пронзительней и сильней: когда ощутимо само дыхание живого оперного певца, видны глаза его и руки, понятны переживания и, главное дело, различима сцена с её удивительными декорациями, костюмами артистов и глазами устремлённых на неё людей, сидящих в замершем от восторга зрительном зале. Страшно хотелось попасть в Большой, чтобы на какое-то время почувствовать себя одной из них, этих красивых восторженных театралов, успешных, нарядно одетых, положивших ладонь на руку своей женщине или своему мужчине, что томно прикрывает глаза в момент особого наслаждения увиденным, услышанным, прочувствованным.

Наверное, не меньшие эмоции вызвал бы и балет, там же, в Большом. Но, когда его транслировали по единственно возможному каналу, Иванова, задерживая взгляд на секунду-другую, обычно тут же гасила экран и брала в руки книжку. Вперивалась в россыпь букв, пытаясь перестроить их в удобоваримый порядок слов, но в первые мгновенья те не желали складываться в законченные фразы и не обретали нужных смыслов, какое-то время оставаясь сами по себе, в своей чёрной по белому отдельности, наползая одна на другую, не давая упокоения глазам и голове. Ну не могла, не получалось смотреть, как юные восхитительные диаконисы в белых пачках порхают в воздухе, отталкиваясь от сцены то одной, а то другой здоровой ногой. И как они же, не испытывая ни малейшего неудобства или боли, свивают свои нескончаемые пируэты или с невесомой лёгкостью меняют балетные позиции и фигуры с выражением улыбчивого счастья на лице.