Музейный роман — страница 56 из 73

— Вы это о чём, Лёва? — не поняла Ивáнова. — Про что же вы такое мечтали?

— Я про то, моя дорогая, что если откроется подобный скандал, да ещё с международным резонансом, то никакой обмен уже не будет возможен. И пролетит наш с тобой военный авангард над милой родиной, махнув ей на прощанье лишь облезлым крылом. И снова у немцев приземлится. Где, собственно, сейчас и гнездуется. А ведь я хотел издать его, первым, где-нибудь в Швеции или, на худой конец, в Финляндии, на атласной бумаге, в суперобложке, со вступительной статьёй разоблачительного, но высокохудожественного содержания. — Он резко выдохнул носом и влил в себя очередную порцию вискаря. — Эх… — Алабин поднялся, пересел на диван, откинулся на спинку, прикрыл глаза. — Зато бабка наша, Всесвятская, та уж точно при своём останется и довольна будет, как никто другой, даже если этой самой дюжины от собрания лишится. Было триста, станет двести восемьдесят восемь — не радикально. Зато и дальше можно наседкой квохтать, сидя на чужом наследии. А на своё, выходит, наплевать. — И тут же прикрыл рот. — Извини, Ева, — но всё же продолжил, чтобы не потерять запала. — В общем, получит, чего добивалась. Она же меня, если на то пошло, для этого в госкомиссию по реституции и сунула, рубежи отстаивать. И чтоб врагу ни пяди земли, ни сантиметра в… Ну это… другое.

— Подождите, Лев Арсеньич, а в чём суть-то, я не поняла? Кто и чего у них там хочет?

Алабин с досадой отмахнулся:

— Да в том-то и дело, Евушка, что все желают всего. И так, чтоб без потерь. А к потерям относятся по-разному. Для первого лица, Путника нашего в ночи, надо, чтобы ушло с любым приятным ему результатом. Ему капиталы перемещать надо, углеводороды возить, потоки свои один-два-три прокладывать, северные, южные, всякие: газ такой, газ другой… вроде как для нас с тобой, для народа, какой чаще представлен бесноватыми патриотами да примкнувшей к ним ряженой мерзóтой под хоругвями и без. А этим надо, чтобы вообще ничего от нас и всё — оттуда, для пущей сохранности исторической справедливости. А жалкий остаток типа меня и ещё нескольких условно нормальных, те просто хотели бы обнулить ситуацию, забыв о распрях, понимая, что художественные ценности и культурные трофеи суть одно и то же. И не так важно место экспозиции, главное, чтобы было доступно. И чтобы культура, вообще, в целом, не разъединяла людей, а максимально сближала. Художественная цивилизация космополитична в самóй основе своей, и этого может не понимать либо совсем уж примитивный ишак, либо патриот из убогих. А добровольный обмен — это и есть лучший способ сделать шаг навстречу друг другу, взаимно признать ошибки, зачеркнуть ужасное прошлое и вместе наслаждаться подлинным искусством, в любом варианте. Да взять хотя бы текст, тоже любой. Не важно ведь по большому счёту, где и как ты его напечатаешь: хоть на атласной бумаге, хоть без неё, хочешь — здесь, у нас, хочешь — у них. Да где угодно — хоть в самóм Ветхом Завете запасной главой размещай! Кому надо, тот найдёт и прочитает, понимаешь? А на деле получается, те же самые силы, которые должны поддерживать здоровый образ жизни, по существу, помогают дурную болезнь эту ещё больше вглубь загнать, в очередную идиотскую неизлечимость. — Он вздохнул и подлил себе. — А тут ещё ты, понимаешь, являешься невесть откуда со всем этим нечеловеческим обаянием честной ведьмы и желанием всё и всем на хрен порушить.

— Ясно, — пробормотала Ева Александровна, ничуть не уязвлённая гневной филиппикой искусствоведа, — в таком случае предлагаю продолжить. Я тут подумала, пока вы обивали пороги к самому себе, что нужно бы ещё раз зайти и снова посмотреть. Её же, но в другом месте. Быть может… ну да. А почему, собственно, и нет.

— Ты это о чём?

— Совсем упустила из виду, Лёва… Возможно, в этом обнаружится ключ. Смотри. Помнишь, французский президент возжелал выставку отсмотреть, внезапно, ту, что из запасников? Ну, то есть не сам он, а жена его, как её…

— Карла, — подсказал он, — Бруни. Классная девка, по-моему.

— Да, Карла эта, в две тысячи восьмом. Так вот, нас тогда вызвали по срочной, всех смотрителей, расставили по местам и в экстренном порядке стали экспозицию готовить.

— И чего? — уже чуть нетрезво насупился Алабин и между делом всосал ещё одну, до дна.

— Так вот, мимо меня Шагала проносили.

— Да я в курсе… — махнул он рукой, — бабка его, как и теперь, в «могиле» держит, так до собственных похорон и дальше канифолить будет. Чего у неё там только нет: Симон Вуэ, Шарль Лебрен, Гюбер Робер, Жак Луи Давид и ещё куча всякого «могильного». А уж об импрессионистах даже вспоминать неохота, и какого класса всё! Моне, Ренуар, Сезанн, Гоген, Боннар, Дени, Матисс, Андре Дерен, Пикассо, Леже, Шагал тот же… — Он непроизвольно сжал и разжал кулаки. — Ну ничего, подождём… Если Женька Темницкий сменит её рано или поздно, то хоть и мутный он перец, как некоторые считают, но всё же мужик нормальный, свой. И жизнь, я уверен, при нём надёжно переменится к лучшему. Могилы эти бабкины распахнут, проветрят, просушат, сбрызнут антисептиком — и вперёд, на вольный воздух, на стеночки, на стеночки, ближе к народу. — Он кивнул Еве. — Ну, так и чего там, говоришь, не так с Марк Захарычем? Несли и тоже не донесли, как европейцев наших рисованных?

— В общем, ты не удивляйся, Лёва, — задумчиво проговорила Ивáнова, — но только не он это был, не Шагал. Я посмотреть успела — пусто там, тоже ничего, холод сплошной и муть двойная. Это подмена, Лев Арсеньевич, верно говорю, ошибки быть не может. Копия это, хотя и очень, как мне теперь кажется, приличная. Но в то время я не смогла бы ещё хорошо оценить, не справилась бы.

— А теперь оценила?

— С вашей помощью, — улыбнулась ведьма, — благодаря вашей науке и моей личной практике.

— И ты, значит, хочешь теперь Коробьянкину на Шагала посмотреть, так, что ли?

— Именно так. Если источник один, то это, возможно, даст нам дополнительный шанс.

— Ясно, — развёл руками Алабин. — «Уж коль с одним она грешна, одним не ограничится она…» — как сказал лорд Байрон. Читала, поди, «Дон Жуана»?

Она мотнула головой:

— Я Бродского читаю, он мне ближе.

— Потому что умер поздней? Легче, что ли, достучаться?

— Нет, просто он гений, который пробился лично ко мне, а те, остальные, всего лишь попробовали сделать мне красиво. Так у нас в детдоме говорили.

— Так ты у нас ещё и сирота, стало быть?

Она хмыкнула и прикрыла веки. К этому её жесту он уже потихоньку начал привыкать. Вот и на этот раз поймал себя на том, что это невинное движение её тонких век доставило ему удовольствие. Просто смотреть, и всё. Она же декламировала, негромко, чуть растяжно. С чувством.

Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,

отщепенец, стервец, вне закона.

За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта —

пар клубами, как профиль дракона…

— М-да, обоим нам, я смотрю, не позавидуешь, — почесал нос Алабин. — Один — стервец, моральный урод. Другая — чистая колдунья, тайная фурия, хоть и до ужаса обаятельная, но всё ж драконова племени. И где выход?

— Смотрим? — не ответив, переспросила она.

— Смотрим, — согласился он.

Было уже без разницы. Вискарь приятно колыхался в нём, разглаживая внутренность и затачивая глаз на умильность. Коробьянкина же была гадина, воровка и заслуживала кары небесной. Само по себе это было уже немало, и он, Лёва-первый, в этом поучаствовал, сняв таким участием долю незначительных промахов из жизни Лёвушки-второго, который Алабян. Остальное — как получится.

Тем временем Ева Александровна свернула брошюру в рулон и изо всех сил сжала её в ладонях. Обратилась к хозяину, без тени улыбки:

— Только не мешай, прошу тебя.

Он не ответил, стал ждать. И так уже наречён был отщепенцем вне закона. Не хотелось избавиться от последнего, что имелось за душой, чтобы не пришлось, пошарив там, вытянуть одно лишь пустое.

— Всё, смотрим… — еле слышно повторила Ивáнова и сомкнула веки, входя в мир призраков и теней.

Внезапно Лёва сообразил, что даже не предложил ей поесть. «Что же это я, — подумал он, одновременно заставляя себя настроиться на ведьминские слушанья, — совсем уже чердаком поехал от затей этих бесовских? Сам забыл, и она не попросила…» Он глянул на часы — было за двенадцать. За окном притаилась глухая староарбатская тьма, охватившая исторический центр при полном городском штиле, изредка прерываемом случайным хлопком подъездной двери или лязгающими звуками неуклюжего мусоровоза.

— Тьфу ты! — чертыхнулся уже нормально нетрезвый Алабин. — Как теперь повезу-то?

— Вижу её… — раздался откуда-то сбоку шёпот Евы Александровны.

Голос был хорошо узнаваемый, успокаивающий, уже привычный его чуткому уху, приятный на звук и ласкающий рецепторы головы. Он тоже прикрыл глаза. Неловкость за проявленное негостеприимство чуть отступила. Сделалось покойно и воздушно. И Лев Арсеньевич Алабин, хороший искусствовед, неторопливо, без оглядки на любое прошлое и незнакомое будущее, поплыл по течению вслед за лёгкой лодчонкой с рулевой Евой Ивáновой на корме, указующей им обоим путь в самое обыкновенное неподкупное настоящее.

— Праздник… — тем временем Ева уже отслеживала очередные коробьянкинские затеи, — праздник какой-то… музей закрыт, только охрана внизу. Она звонит, её видят на экране монитора, открывают, впускают. Спрашивает её — это вахтёрша наша, Полина Дмитриевна:

«Ираида Михална, что ж это вы, сердешная, отдыхали б, как все, а то всё работа да работа эта неугомонная. Пожалели б вы себя, в такой-то день…» Отвечает: «Да я ненадолго, Полин, вот только бумаги кой-какие заберу, что вчера в суете оставила». «А это?» — это снова уже Полина интересуется, указывает на пакет… там на нём логотип какой-то ещё… сейчас… Да, вижу, «Bosco di Ciliegi». Пакет с ручками, довольно объёмный, жёсткий, чёрного картона. «Да нет, милая, — это снова Коробьянкина, улыбается вахтёрше, — это покупки, я их у себя в кабинете оставлю, пожалуй, а потом заберу, чтобы не таскаться с ними по городу…» Спускается… минует закоулки, ведущие ко второй «могиле»… Озирается по сторонам, о