Музейный вор. Подлинная история любви и преступной одержимости — страница 26 из 34

Гобелен, выброшенный из окна замка, оказался в придорожной канаве рядом с национальным шоссе 83, идущим вдоль немецкой границы. Спустя несколько дней его заметил какой-то автомобилист, остановившись по малой нужде. Гобелен выглядел дорого, потому водитель привез его в отделение полиции, где, однако, сочли, что это просто ковер, выброшенный мимо мусорного контейнера. Впрочем, «ковер» показался полицейским достаточно красочным, и его решено было постелить на пол в комнате для отдыха, водрузив сверху биллиардный стол; по нему топтались несколько недель, пока не узнали о находках в канале и не связались с французскими правоохранителями и фон дер Мюллем. Гобелен семнадцатого века отправился в тот же музей, куда переданы на хранение остальные сокровища из канала.

Три картины на медных досках, завернутые в красные одеяла «Эр Франс», брошены в лесу недалеко от гобелена. Их замечает лесоруб. Его больше прельщают новенькие с виду одеяла; впрочем, медь тоже представляется ему полезной: у него подтекает крыша в курятнике, и потому он прибивает к ней медные пластины. Одна из них «Аллегория осени», приписываемая кисти Брейгеля. К обратной стороне приклеена записка. «Я буду восхищаться искусством всю мою жизнь», – сказано в ней, и подпись: «Стефан и Анна-Катрин». Через месяц лесоруб натыкается на газетную статью о кражах произведений искусства в этом регионе, и медные пластины, отчаянно нуждающиеся в реставрации, вскоре присоединяются к гобелену и предметам из канала в музейном хранилище.

Масляная живопись на дереве, по мнению Брайтвизера, стала последней жертвой. Он считает, с нею разобрались той же ночью, вероятно уже ближе к рассвету. «Не могу сказать, когда точно», – говорит полиции Штенгель. Брайтвизер уверен: вся живопись, оставшаяся в мансарде, была набита в ее машину и вывезена в последнюю, третью за ночь поездку. Заодно мать избавилась и от собранных сыном книг по искусству, тысяч отксерокопированных страниц исследований, его альбома для вырезок и всей его одежды – от пиджаков «Версаче» до нестираных носков. Штенгель выдергивает из стен крючки для картин, замазывает дырки и заново красит стены: желтым в спальне и белым в зоне гостиной. К тому времени, когда спустя три недели приезжает полиция с международным ордером на обыск, запах свежей краски успевает выветриться, и никому из полицейских не приходит в голову внимательно осмотреть стены на предмет следов недавнего ремонта.

Но прежде чем приступить к штукатурным работам, Штенгель отвозит картины в уединенное место. Брайтвизер говорит, что, когда он спросил ее, куда именно, она сказала только: «В лес». Он не может утверждать наверняка, причастен ли Фритч, однако подозревает, что все картины, с его помощью или без, были сложены на какой-нибудь поляне: более шестидесяти бесценных работ свалены в кучу – исковерканные портреты, натюрморты, пейзажи и аллегории; мусорная куча, составленная из самого прекрасного, превратившегося в нечто поистине чудовищное.

Брайтвизеру хочется верить – он предпочитает верить, ему нужно верить, – что мать проделала все это из преданности ему. «Она защищает меня», – утверждает он. Она очистила мансарду так, что полиция не обнаружила доказательств его преступлений – такой экстремальный вариант смывания в унитаз наркотиков. Ее действия, говорит он, можно рассматривать как крайнее выражение материнской любви.

А вот что говорит полиции Штенгель: «Мне хотелось причинить сыну боль, наказать его за то, что он причинил боль мне. Именно поэтому я уничтожила все, что принадлежало ему».

Она щелкает зажигалкой и поджигает сложенную кучу. Возможно, она предварительно плеснула бензина; впрочем, в этом, скорее всего, не было необходимости. Старинная древесина изначально была сухой, а масляные краски горючие. Брайтвизер рисует в своем воображении, как быстро вспыхивает пламя, как оно шипит и потрескивает, и масляные краски начинают пузыриться. Огонь разгорается жарче, краски текут, словно тушь с ресниц, струятся по рамам картин, скатываются огненными бусинами на землю. Уже скоро вся гора объята пламенем, его языки жадно лижут картины, огромный костер пылает, картины обугливаются, пока не остается ничего, кроме золы.

32

В швейцарской тюрьме, где сидит Брайтвизер, по телевизору показывают новости. В середине мая 2002 года, сразу после допроса полицией его матери, когда она признается, что уничтожила картины, вся история просачивается в прессу. Для журналистов это просто как валерьянка для котов – беспрецедентный воровской марафон и кровавая расправа над искусством в исполнении банды, состоящей из матери, сына и подружки сына, – средства массовой информации жадно набрасываются на тему.

Предыдущие два месяца Брайтвизер знал о судьбе картин только то, что мог додумать после сказанной матерью шепотом таинственной фразы: «Нет никаких картин, и никогда не было», – и вот теперь он узнает всю историю из теленовостей, заодно с остальными подробностями. Его мать о многих своих поступках говорила во время допроса невнятно. «Я многое не могу вспомнит», – утверждает она. Она признает: картины были уничтожены, но не уточняет, что сожгла их; об этом Брайтвизер узнает спустя еще три года. Некоторые средства массовой информации фантазируют вовсю, пытаясь заполнить пробелы в истории. И шире всего распространяется версия, что его мать запихнула всю живопись в измельчитель в раковине на кухне. Брайтвизер с трудом представляет, чтобы хоть одну картину на дереве можно было бы вот так уничтожить, не говоря уже о шестидесяти. Кроме того, в кухонной раковине его матери не установлен измельчитель.

Одна эльзасская газета, «L’Alsace», сообщает, что общая стоимость его трофеев составляет примерно миллиард долларов США. Би-би-си в Англии поднимает сумму до одного миллиарда четырехсот миллионов. «Нью-Йорк таймс» дает оценку между 1,4 и 1,9 миллиарда. Многотиражная газета Эльзаса «Les Dernières Nouvelles», утверждает, что украденное стоит более двух миллиардов. Музейные экспонаты, большинство из которых невозможно продать на легальном рынке, трудно верно оценить.

Брайтвизер всегда сильно недооценивал стоимость своей коллекции – так на него меньше давила ответственность за обладание ею, поясняет он. Ему казалось, что общая стоимость всего не превышает тридцати миллионов долларов, хотя он мог сообразить, ведь он столько читал по теме. Он опасается, что теперь ему придется возмещать два миллиарда долларов – а это едва ли возможно даже за пятьдесят жизней. У него снова никогда не будет денег. Сидя в тюрьме, он отвечает отказом на все просьбы об интервью; впрочем, правоохранительные органы и без того не допустили бы их. Брайтвизер не произносит на публике ни слова.

В новостях по телевизору сообщают, что его мать тоже арестована. Анна-Катрин на свободе, хотя угроза нависла и над ней. Во время всех допросов Анна-Катрин отрицала всякое свое участие в кражах или уничтожении шедевров. И вот теперь его мать – медсестра из детской больницы, прихожанка местной церкви, уважаемая гражданка, невиновная в кражах, – оказывается под замком. У него в голове «короткое замыкание», признается он. Его гложет огромная тоска. Брайтвизер распускает катушку зубной нити у себя в камере и плетет из нее веревочку, затем делает петлю и привязывает ее к крюку для лампы. Он не уверен, что зубная нить окажется достаточно прочной, но шанса проверить ему не выпадает. В камеру врывается охранник, заметивший, чем он занимается.

– Я больше не могу, – заявляет он полицейскому. Брайтвизера тут же причисляют к заключенным, склонным к суициду, и прописывают антидепрессанты.

Брайтвизер рассказывает, как сквозь прутья решетки на окне он наблюдает за огнями светофора на улице внизу, отдаваясь медленному ритму сменяющих друг друга зеленого, желтого, красного. К нему заходит обеспокоенный фон дер Мюлль, он приносит аукционные каталоги, и Брайтвизер ценит его доброту, хотя ему и невыносимо открывать каталоги. Он три дня кряду смотрит на светофор, прежде чем начинает успокаиваться, и тогда он приходит к выводу, что у него остался один, последний светоч в жизни. Коллекции у него больше нет, зато есть Анна-Катрин.

В последний раз их общение свелось к обмену отчаянными взглядами, когда его арестовывали перед Музеем Вагнера полгода тому назад. И теперь он грезит о ней наяву; он рисует в своем воображении, как ямочки играют у нее на щеках, когда она улыбается, сидя вместе с ним в маленьком ресторане в средневековой деревеньке Руффах, где они иногда кутили после удачного ночного свидания. Они всегда заказывали классический эльзасский тарт фламбе. Если он сумеет оживить былую страсть, уверен он, то вернет себе и умственное здоровье. Мысль об Анне-Катрин пробуждает в нем желание жить.

Правоохранительные органы запретили ему всякие контакты с Анной-Катрин, даже письма, с тех пор как он признался в похищении всего, что обнаружили в канале, – подобное общение, считает полиция, повредит расследованию, – однако Брайтвизер верит, что какое-нибудь из его посланий как-нибудь проскользнет. Он пишет ей часто, умоляет о прощении и рассказывает о своей любви. Как только он выйдет из тюрьмы, пишет он, он найдет нормальную работу, устроится продавцом.

Потом они купят собственное жилье, заведут детей и будут жить долго и счастливо. К тому времени, когда ему исполняется тридцать один, в октябре 2002 года, он успевает отправить ей двадцать писем. Он не знает, дошли ли они, знает только, что ни разу не получал ответа.

Позже, в приступе отчаяния, он умудряется раздобыть в тюрьме контрабандный сотовый телефон и набирает по памяти номер ее больницы. Его переключают на ее отделение, и он просит дежурную медсестру позвать Анну-Катрин. Он слышит, как выкрикивают ее имя, и сердце его начинает биться чаще. Однако дежурная медсестра возвращается к трубке и спрашивает, кто звонит.

– Один друг из Швейцарии, – отвечает Брайтвизер. Он слышит перешептывания на заднем плане.

– Анна-Катрин не хочет с вами разговаривать, – произносит дежурная и кладет трубку.