После «Красной пешки» и «Мы живые» Айн Рэнд редко писала о советской России. Она сказала то, что хотела, о рабском государстве, в котором выросла. И после этого сфера ее интересов переместились с политики на фундаментальные ветви философии, и от рабства — на достижения (и проблемы) жизни в гражданской стране.
Замечание по тексту:
Айн Рэнд написала оригинальный набросок этого сюжета, затем отредактировала примерно двадцать страниц, до того места, где Михаил впервые видит Джоан на острове. Предполагается, что эти страницы имели значение для подачи на студию, и дальнейшее редактирование оказалось ненужно. Поэтому, возможно, более ранние страницы более гладко написаны, чем последующие.
Редактируя, мисс Рэнд меняла имена и предыстории героев. Джоан первоначально была Таней, русской княжной; Михаил был Виктором, русским князем; и заключенные были преимущественно из русского дворянства. Мне пришлось сделать некоторые поправки, чтобы придать тексту однородность с новым началом. Я просто изменил, где нужно, имена и удалил отсылки к предысториям, которые позже были изменены.
Леонард Пейкофф
I
Ни одна женщина, — сказал юный заключенный, — не примет ничего подобного.
— Как ты можешь заметить, — ответил пожилой заключенный, пожимая плечами, — одна приняла.
Они склонились над парапетом башни, чтобы посмотреть на море. От покрытого инеем камня под их локтями башня круто обрывалась вниз на триста футов до земли глубоко внизу; вдалеке, на море, где, как первое обещание снежных бурь, мягко катились белые облака, лодка прокладывала путь к острову.
Внизу береговая охрана была наготове, ожидая под стеной, на причале из старых, прогнивших досок; на стене охранники остановили свой обход; они смотрели на лодку, опершись на штыки. Это было серьезным нарушением дисциплины.
— Я всегда думал, — сказал молодой заключенный, — что есть какой-то предел добровольному падению женщины.
— Это, — сказал старый заключенный, показывая на лодку, — доказывает, что его нет.
Он тряхнул волосами, потому что они закрывали ему монокль; ветер был силен, а ему давно требовалась стрижка.
Облезлый позолоченный купол вздымался над ними так же, как и те бесконечные купола, которые венчались золотыми крестами в тяжелом небе России: но здесь крест был отломан: флаг развевался над ним — яркий, вьющийся язык алого цвета, как язык пламени, танцующий в облаках. Когда ветер развернул его в ровную, дрожащую линию, белые символы Советской республики сверкнули на мгновение на красном полотне — серп, скрещенный с молотом.
Во времена царя этот остров был монастырем. Монахи-фанатики выбрали для себя этот кусочек земли в арктических водах у берегов Сибири: они относились подвижнически к снегу и ветру и в добровольной жертвенности поклонялись ледяному миру, в котором человек не протягивал больше нескольких лет. Революция изгнала монахов и привела на остров новых людей, людей, которые прибыли туда не по собственной воле. Письма никогда не достигали острова, письма никогда не отправлялись с острова. Много арестантов прибывало на остров, никто никогда его не покидал. Когда человека приговаривали к заключению на Страстном острове, те, кого он оставлял, молились о нем, как о покойном.
— Я не видел женщины три года, — сказал молодой заключенный. В его голосе не было сожаления, только задумчивое изумление.
— Я не видел женщины десять лет, — сказал старший заключенный. — На эту и смотреть нечего.
— Может быть, она красивая.
— Не будь дураком. Красивым женщинам это не нужно.
— Может быть, она расскажет нам, что происходит… снаружи.
— Я советую тебе с ней не разговаривать.
— Почему?
— Ты не хочешь расстаться с последним, что у тебя осталось.
— С чем?
— С самоуважением.
— Но, может, она…
Он остановился. Никто не давал приказа прекратить, и он не слышал ничего за спиной, никаких шагов, ни звука. Но он знал, что кто-то стоит у него за спиной, и он знал, кто это, и он медленно обернулся, хотя никто не приказывал повернуться, думая, что лучше броситься с башни, чем столкнуться лицом к лицу с этим человеком.
Комендант Кареев стоял перед ним на лестничной площадке. Люди понимали, что комендант Кареев вошел в комнату, возможно, потому, что он сам никогда не думал ни о них, ни о комнате, ни о том, что он в нее вошел. Он стоял неподвижно, глядя на двух заключенных. Он был высок, прям и худ. Казалось, он был сделан из костей и кожи. В его взгляде не было ни злости, ни угрозы, он вообще ничего не выражал. В его глазах никогда не проскальзывало ничего человеческого.
Заключенные видели и как он награждает охранников за выдающиеся заслуги, и как приказывает засечь до смерти арестанта — всегда с одним и тем же выражением лица. Они не знали, кто боится его больше — охранники или заключенные. Его глаза, казалось, не видели людей; они видели, казалось, не человека, а мысль; единственную мысль, на многие столетия вперед; и поэтому, когда люди смотрели на него, им становилось так холодно и одиноко — словно они выходили ночью на бесконечное открытое пространство.
Он не сказал ни слова. Два заключенных проскользнули мимо него к лестнице и поспешно спустились вниз на подгибающихся ногах; он услышал бы, как один из них споткнулся, если бы вообще их заметил. Он не отдавал им приказа уйти.
Комендант Кареев стоял один на башенной площадке, его волосы развевались по ветру. Он склонился над парапетом и взглянул на лодку. Небо над ним было серо, как пистолет у пояса.
Комендант Кареев носил пистолет вот уже пять лет. Вот уже пять лет он был комендантом Страстного острова, единственный в гарнизоне, кто мог выносить эти условия. Много лет назад, он, со штыком наперевес, воевал в гражданской войне против людей, многих из которых теперь охранял, и против родителей других заключенных. Гражданская война подарила ему шрам на плече и презрение к смерти. Мир подарил ему Страстной остров и презрение к жизни.
Комендант Кареев все еще служил революции, как он служил ей в войну. Он принял остров, как принимал ночные атаки и окопы; только это было тяжелее.
Он шел резко, легко, как будто с каждым шагом электрический разряд бросал его вперед; несколько седых волосков поблескивало на его голове, как первый подарок Севера; его губы были неподвижны, когда он бывал доволен, и улыбались, когда он злился; он никогда не повторял приказ дважды. Ночами он сидел у окна и смотрел куда-то, неподвижно, бездумно. Его звали товарищ комендант — в лицо, за его спиной — Зверем.
Лодка приближалась. Комендант Кареев уже мог различить фигуры на палубе. Он склонился над парапетом; в его глазах не было ни нетерпения, ни любопытства. Он не мог найти фигуры, которую ожидал. Он повернулся и направился к лестнице.
Охрана на первой площадке быстро выпрямилась при его приближении; они смотрели на лодку.
У подножья лестницы двое заключенных смотрели на море, перегнувшись через подоконник.
— …он сказал, что ему было одиноко, — услышал он слова одного.
— Я бы не хотел того, что он получит, — ответил другой.
Он прошел по пустому коридору. В одной из камер он увидел трех мужчин, стоявших на столе, придвинутом к зарешеченному окошку. Они смотрели на море.
В фойе его остановил товарищ Федоссич, его помощник. Товарищ Федоссич закашлялся, и, когда он кашлял, его плечи тряслись, выходя вперед, а длинная шея наклонялась, как шея изголодавшейся птицы. Глаза товарища Федоссича потеряли цвет. В них, как в замерзшем зеркале, отражались серые монастырские стены. Он смотрел одновременно застенчиво и высокомерно, как будто опасаясь и желая оскорбления. Вместо пояса он носил кожаную плеть.
Товарищу Федоссичу говорили, что Страстной остров нехорош для его легких, но это было единственное место, где он мог бы носить плеть. Товарищ Федоссич остался.
Он отдал честь коменданту и поклонился и сказал с ухмылочкой, и ухмылочка эта лаком растекалась по острым углам его слов:
— Если вам угодно, товарищ комендант… Конечно, товарищ комендант лучше меня знает, но я просто подумал: женщина прибывает сюда вопреки всем правилам, и…
— Чего тебе?
— Ну, к примеру, наши комнаты сгодятся для нас, но не думаете же вы, товарищ, что женщине понравится ее комната? Не хотели бы вы, чтобы я ее немного улучшил?
— Не переживай. Для нее комната достаточно хороша.
Во дворе заключенные кололи дрова. Широкая арка открывалась на море, и охранник стоял в ней, спиной к арестантам, следя за лодкой, которая мягко покачивалась, вырастая, приближаясь в бледно-зеленом тумане волн и неба.
Топоры рубили дрова безразлично, одно за другим; заключенные тоже смотрели на море. Статный господин в ободранной тюремной робе прошептал своим товарищам:
— Правда, это ж лучшая история, что я слышал. Видите ли, комендант Кареев подал в отставку. Я полагаю, пять лет Страстного острова не так просто дались его нервам. Но как бы они справлялись с этим местом, без Зверя-то? Ему отказали.
— Где бы они нашли другого идиота, который мерз бы тут ради революционного долга?
— И условие, которое он поставил руководителям на материке: пришлите мне женщину, любую женщину — и я останусь.
— Просто так: любую женщину.
— Ну, господа, это же естественно: хороший красный гражданин позволяет вышестоящим выбирать для себя пару. Оставляет это на их усмотрение. И все — во имя долга.
— А вы можете себе представить, как низко нужно пасть женщине, чтобы принять такое предложение?
— А мужчина, который сделает это предложение?
Михаил Волконцев стоял в стороне от других. Он не смотрел на море. Топор сверкал над его головой ритмично, неистово, безостановочно. Прядь черных волос поднималась и опадала над его правым глазом. Один из рукавов был порван, и проглядывала мускулистая рука, молодая и сильная. Он не принимал участия в разговоре, но, когда он бывал свободен, он любил разговаривать со своими товарищами, заключенными, долго и обстоятельно; но только чем больше он говорил, тем меньше они знали о нем. Только одно они знали о нем точно — когда он говорил, он смеялся; смеялся радостно, легко, мальчишески-небрежно; и это было важно знать о нем — что он был человеком, который даже после двух лет Страстного острова мог так смеяться. Только он один и мог.