Арестанты любили говорить о своем прошлом. Их воспоминания были единственным будущим, которое у них оставалось. И было так много воспоминаний: об университетах, в которых они преподавали, о больницах, в которых они работали, о зданиях, которые они спроектировали, о мостах, которые они построили. Все они были полезны и много работали в прошлом. И у всех них была общая черта: красное государство решило избавиться от них и бросить в тюрьму, по той или иной причине, а иногда и вовсе без причины; возможно, из-за неосторожно оброненного слова: возможно, просто потому, что они были слишком способны и слишком хорошо работали.
Михаил Волконцев единственный из них не мог говорить о прошлом. Он говорил о чем угодно, и часто на такие темы и в такое время, что лучше бы ему промолчать; он рисковал, рисуя карикатуры на коменданта на стенах своей камеры; но он не говорил о своем прошлом. Подозревали, что когда-то он был инженером, потому что он всегда подписывался на любую работу, которая требовала умений инженера, например ремонт динамо-машины, питавшей радиомачту. Но больше никто о нем ничего не знал.
Сирена лодки взревела снаружи. Заключенный махнул рукой в сторону моря и провозгласил:
— Господа, поприветствуйте первую женщину на Страстном острове!
Михаил поднял голову.
— Откуда такой восторг, — спросил он безразлично, — по поводу дешевой бродяжки?
Комендант Кареев остановился на входе во двор и медленно подошел к Михаилу. Остановился, молча глядя на него. Но Михаил, казалось, его не замечал, поднял топор и расщепил еще одно полено. Кареев сказал:
— Я тебя предупреждаю, Волконцев. Я знаю, как мало ты боишься и как сильно ты любишь это показывать. Но ты не будешь высказываться по поводу этой женщины. Ты оставишь ее в покое.
Михаил запрокинул голову и невинно посмотрел на Кареева.
— Конечно, комендант, — сказал он с очаровательной улыбкой. — Она будет оставлена в покое, поверьте моему хорошему вкусу.
Он собрал охапку дров и направился к двери подвала.
Сирена лодки взревела снова. Комендант Кареев отправился встречать ее на причале.
Лодка прибывала на остров четырежды в год, привозя продукты и новых заключенных. На этот раз на борту было двое арестантов: один из них бормотал молитвы, а другой пытался держать голову высоко, но это выглядело неубедительно, потому что губы его дрожали, когда он смотрел на остров.
Женщина стояла на палубе и тоже смотрела на остров. На ней было простое черное пальто. Оно не выглядело дорогим, и было слишком простым, и слишком хорошо сидело, обрисовывая стройное молодое тело. Женщина выглядела не так, как комендант Кареев привык видеть на темных улицах русских городов. Рука держала меховой воротник плотно у горла. У руки были длинные, изящные пальцы. В ее больших глазах было тихое любопытство и такое безразличное спокойствие, что комендант Кареев не поверил бы, что она смотрит на остров. Никто никогда не смотрел так. Кроме нее.
Он смотрел, как она идет по сходням. Тот факт, что ее шаги были легки, уверенны, спокойны, завораживал: тот факт, что она выглядела как женщина, принадлежащая самым изысканным гостиным, завораживал; но факт, что она была красива, был невероятен. Это была какая-то ошибка — ему не могли послать такую женщину.
Он вежливо поклонился. Спросил:
— Что вы делаете здесь, гражданка?
— Комендант Кареев? — поинтересовалась она. В ее голосе было странное, тихое, безразличное спокойствие и странный иностранный акцент.
— Да.
— Я думала, вы меня ожидаете.
— О!
Ее холодные глаза смотрели на него, как они смотрели на остров. В ней не было ничего от улыбчивого, призывного, профессионального шарма, которого он ожидал. Она не улыбалась. Она, казалось, не замечала его изумления. Она не видела в ситуации ничего необычного. Она сказала:
— Меня зовут Джоан Хардинг.
— Англичанка?
— Американка.
— Что вы делаете в России?
Она достала из кармана письмо и отдала ему.
— Вот мое рекомендательное письмо из ГПУ в Ни-жнеколымске.
Он взял письмо, но не стал открывать. Сказал коротко:
— Ну хорошо. Пройдемте сюда, товарищ Хардинг.
Он поднялся в гору, к монастырю, жесткий, молчаливый, не предложив ей руки, чтобы помочь подняться по древним каменным ступеням, не оборачиваясь к ней, под взглядами всех мужчин на пристани и под давно забытый звук французских каблуков.
Комната, приготовленная для нее, представляла собой маленький куб из серого камня. Там была узкая железная койка, стол, свеча на столе, стул, маленькое зарешеченное окошко, печь из красного кирпича, встроенная в стену. Ничто не приветствовало ее, ничто не показывало, что в этой комнате ожидали человека, только тонкая красная полоска огня, подрагивающая по краю печной дверцы.
— Не очень комфортабельно, — произнес комендант Кареев. — Это место не предназначено для женщин. Здесь был монастырь — до революции. У монахов был закон: женская нога не должна ступать на эту землю. Женщина — это грех.
— Ваше мнение о женщинах немного выше, правда, товарищ Кареев?
— Я не боюсь прослыть грешником.
Она посмотрела на него. Проговорила медленно, как будто зная, что отвечает на что-то, чего он не говорил:
— Единственный грех — это упускать то, чего вам больше всего хочется в жизни. Если у вас это забрали, вам придется потребовать это обратно — любой ценой.
— Если вы платите эту цену за что-то, чего желаете, это немного высоковато, знаете ли. Вы уверены, что это того стоит?
Она пожала плечами:
— Я привыкла к дорогостоящим вещам.
— Я заметил это, товарищ Хардинг.
— Зовите меня Джоан.
— Забавное у вас имя.
— Вы к нему привыкнете.
— Что вы делаете в России?
— Ближайшие месяцы — все, что вы пожелаете.
Это не было ни обещанием, ни призывом: это было сказано, как могла бы сказать вышколенная секретарша, и еще более холодно, более безлично: как один из охраны мог сказать, как будто ожидая приказов: будто бы сам звук ее голоса прибавил, что слова не значат ничего, ни для него, ни для нее.
Он спросил:
— Как вы вообще оказались в России?
Она лениво пожала плечами. Сказала:
— Вопросы так утомительны. Я ответила на такое их количество в ГПУ, прежде чем они послали меня сюда. Я думаю, вряд ли вы можете с ними не согласиться?
Он смотрел, как она снимает шляпу и бросает ее на кровать и встряхивает волосами. Ее волосы были короткими, светлыми и обрамляли лицо нимбом. Она подошла к столу и дотронулась до него пальцем. Она достала маленький кружевной платочек и стерла со стола пыль. Она уронила платочек на пол. Он смотрел на все это. Но не поднял платка.
Он пристально смотрел на нее. Повернулся, чтобы уйти. У двери остановился и резко повернулся к ней.
— Понимаете ли вы, — спросил он, — кто бы вы там ни были, для чего вы здесь?
Она посмотрела ему прямо в глаза, долгим, спокойным, обескураживающим взглядом, и ее глаза были так загадочны, потому что они были так спокойны и так открыты.
— Да, — сказала она медленно, — я понимаю.
В письме из ГПУ говорилось:
Товарищ Кареев,
По вашей просьбе мы посылаем к вам подателя этого письма, товарища Джоан Хардинг. Мы отвечаем за ее политическую благонадежность. Ее репутация гарантирует, что она удовлетворит цели вашей просьбы и облегчит тяжесть службы на дальнем рубеже пролетарской республики.
С коммунистическим приветом,
Иван Верехов,
Политический комиссар.
Кровать коменданта Кареева была покрыта серым одеялом, как и койки заключенных. Но его комната из сырого серого камня выглядела более пустой, чем их камеры; там была кровать, стол и два стула. Высокая стеклянная дверь, длинная и узкая, как окно храма, вела на галерею снаружи. Комната выглядела так, будто человек был заброшен туда ненадолго: из голых стен торчали ряды гвоздей, на которых висели за один рукав помятые рубашки, старые кожаные куртки, винтовки, вывернутые наизнанку штаны, патронташи; на голом каменном полу валялись окурки и кучки пепла. Человек прожил там пять лет.
Не было ни одной картины, ни одной книги, ни даже пепельницы. Там была кровать, потому что человеку нужно было спать, и одежда, потому что ему нужно было быть одетым; больше ему ничего было не нужно.
Но там находился один-единственный предмет, в котором он не нуждался, его единственный ответ на все вопросы, которые люди могли бы задать, глядя на эту комнату, хотя никто никогда их не задавал: в нише, где когда-то были иконы, теперь висела на гвозде красноармейская фуражка коменданта Кареева.
Некрашеный деревянный стол был выдвинут на середину комнаты. На столе расставлена тяжелая оловянная посуда и оловянные чашки без блюдец, свеча в старой бутылке и никакой скатерти.
Комендант Кареев и Джоан Хардинг заканчивали первый совместный ужин.
Она подняла оловянную кружку с остывшим чаем с улыбкой, которая должна была сопровождать бокал шампанского, и сказала:
— Ваше здоровье, товарищ Кареев.
Он ответил сурово:
— Если это намек — вы зря тратите время. Никакого алкоголя здесь, это запрещено всем. И никаких исключений.
— Никаких исключений и намеков, товарищ Кареев. И все же — ваше здоровье.
— Прекратите. Вам не нужно пить за мое здоровье. Вам не нужно улыбаться. И вам не нужно врать. Вы меня возненавидите — и вы это знаете. И я это знаю. Но, возможно, вы не знаете, что мне все равно, — я вас предупредил.
— Я не знала, что возненавижу вас.
— Вы знаете теперь, правда?
— Меньше, чем когда бы то ни было.
— Послушайте, забудьте красивые слова. Это не часть вашей работы. Если вы ждете комплиментов, вам лучше разочароваться прямо сейчас.
— Я не ждала никаких комплиментов, когда села в лодку на Страстной остров.
— И я надеюсь, вы не ожидали никаких чувств.
— Это все, товарищ Кареев.
— Вы ожидали спутника вроде меня?
— Я слышала о вас.
— А вы слышали, как меня называют?