Он взял ее руку без колебаний, властно и с тревогой посмотрел на маленькое красное пятнышко.
— Мне очень жаль. Сейчас я для вас его прибью.
— Вы оставили меня совсем одну уже трижды этим утром.
— Простите, мне нужно было идти. Нарушение внизу. Один из этих дурней отрубил себе палец на ноге.
— Несчастный случай?
— Нет. Безумие. Он думал, что его пошлют в больницу на материке.
— Вы его послали?
— Нет. У меня есть для него доктор. Очень полезно иметь врача среди заключенных; раньше был хирургом в Санкт-Петербургской медицинской академии. Сейчас прижигает несчастному ногу — каленым железом… А что у вас здесь?
— Моя одежда.
— Зачем вам столько?
— Зачем вы носите этот пистолет?
— Это моя профессия.
— А вот это, — показала она на нишу — моя.
— А-а-а. — Он посмотрел на одежду, на нее, пожал плечами. — Да, и неплохо вас кормящая… Да, если вы столько зарабатывали, зачем приехали сюда?
— Я устала. Я услышала о вас — и мне это очень понравилось.
— Что же вы услышали?
— Что вы — самый одинокий мужчина во всей республике.
— Ясно. Жалость?
— Нет. Зависть.
Она наклонилась и достала из чемодана платье из темного мягкого атласа.
— Подержите, — приказала она, доставая палантин, встряхивая его пушистый меховой воротник, нежно поглаживая и осторожно вешая в нишу. Он осторожно держал платье, и его пальцы медленно двигались под гладкими, мерцающими складками, мягкими и изумительными, как шкура какого-то загадочного зверя. Он сказал:
— Вам здесь такое не понадобится.
— Я думала, они вам понравятся.
— Я не замечаю тряпок.
— Отдайте мне платье. Его не держат вот так, за подол.
— Зачем вообще такие вещи?
— Оно красивое.
— Оно бессмысленное.
— Но оно красивое. Разве это не причина, чтобы привезти его?
— Кому-то из нас, — сказал комендант Кареев, — многому предстоит научиться.
— Да, кому-то из нас предстоит, — ответила она коротко.
Она склонилась над чемоданом и извлекла длинную шелковую ночную рубашку. Она демонстрировала роскошь своих утонченных принадлежностей естественно и безразлично, как будто это все было ожидаемо, как будто она не замечала изумленных глаз Кареева: как будто она не знала, что эта элегантность модного будуара, будучи перенесена в монашескую келью, была испытанием и для обледеневших стен, и для угрюмого коммуниста, и для самого долга, который она выполняла. Возле пыльной бутылки, державшей свечу, она поставила пуховку с пудрой.
Он спросил грубо:
— Вы вообще понимаете, где находитесь?
— Я думаю, — ответила она с легчайшей улыбкой, — что вы однажды могли бы пожелать подумать о местах, где вы не были. Однажды.
— У меня не так много желаний, — ответил он сурово, — кроме тех, что приходят на официальных бланках с печатью партии. Если она приказывает мне остаться здесь — я остаюсь.
Он посмотрел на ряд платьев в нише и нетерпеливо пнул открытый чемодан.
— Вы с этим закончили? — спросил он. — Я не так много времени могу потратить на помощь вам.
— Вы не так много времени на меня потратили, — пожаловалась она, — вас все утро вызывали.
— Меня снова вызовут. У меня есть дела поважнее, чем развешивание этого вашего барахла.
Она извлекла шелковую туфельку и стала пристально изучать пряжку.
— Мужчина, который вчера ночью пришел ко мне, — спросила она. — Куда вы его дели?
— В карцер.
— В карцер?
— Пять метров под землей. Там можно было бы плавать, если бы стены не замерзли. Но они замерзли. И я поставил ему предел.
— Предел чего?
— Света. Когда мы ставим предел, мы накрываем дыру крышкой. И пока мы не откроем ее, чтобы бросить ему еду, он может быть слепым, потому что глаза все равно ничего не увидят.
— Сколько дней продлится его заключение?
— Десять дней.
Она наклонилась за второй туфелькой. Она осторожно поставила их под складками длинного халата. Спросила с легкой улыбкой:
— Неужели мужчины думают, что такое наказание удовлетворит женщину?
— А что бы сделала женщина?
— Я бы заставила его извиниться.
— Но вы бы не хотели, чтобы я застрелил его? За неповиновение. Он никогда не извинится.
— Увеличьте его наказание, если он не согласится.
— Он — тяжелый случай. Я многих здесь сломал, но он, как сталь, пока. Он не заржавел на Страстном острове — пока.
— Ну? Вас разве интересуют только те, кого легко сломать?
Комендант Кареев подошел к двери, открыл ее и дунул в свисток.
— Товарищ Федоссич, — приказал своему помощнику, когда шаркающие шаги остановились у двери, — приведите сюда гражданина Волконцева.
Товарищ Федоссич удивленно посмотрел на Кареева. Взглянул в комнату, на Джоан, глазами, полными возмущенной ненависти. Он поклонился и потащился обратно.
Они снова услышали его шаги, смешанные с гулкой поступью Волконцева. Федоссич распахнул дверь ногой и, отступая, втягивая голову в плечи в угодливом поклоне, прижав локти плотно к бокам, пропустил Михаила, затем приблизился к Карееву и заметил, мягко улыбаясь (его улыбка казалась одновременно застенчиво извиняющейся и высокомерной):
— Это незаконно, товарищ комендант. Наказание должно быть — десять дней.
— Неужели товарищ Федоссич забыл, — спросил Кареев, — что мой приказ — привести сюда гражданина Волконцева.
И он захлопнул дверь, оставляя своего подчиненного снаружи.
Комендант Кареев посмотрел на Михаила, бледного, прямого, в старой куртке, которая так хорошо на нем сидела; затем посмотрел на Джоан, которая внимательно изучала заплатки на рукавах этой куртки и синие, замерзшие руки в рукавах.
— Вы здесь, Волконцев, — сказал комендант, — чтобы извиниться.
— Перед кем? — спокойно спросил Михаил.
— Перед товарищем Хардинг.
Михаил сделал шаг по направлению к ней и вежливо поклонился.
— Мне очень жаль, мадам, — улыбнулся он, — что вы заставили достойного коменданта Кареева нарушить закон — впервые в жизни. Но я предупреждаю вас, товарищ комендант…мм… товарищ Хардинг легко нарушает закон.
— Гражданин Волконцев — не очень справедливый судья женщин, — ответила Джоан ничего не выражающим голосом.
— Я бы очень не хотел судить всех женщин, товарищ Хардинг, по тем немногим, кого я знал.
— Вы здесь, чтобы извиниться, — напомнил Кареев. — Если вы это сделаете, ваше наказание будет отменено.
— А если не сделаю?
— Я здесь уже пять лет, и все заключенные до последнего всегда мне повиновались. Если я останусь здесь, все они покорятся мне. И я — пока — не собираюсь покидать пост.
— Ну, тогда вы можете скормить меня крысам в карцере; или приказать хлестать меня, пока я не истеку кровью, но я не извинюсь перед этой женщиной.
Комендант Кареев не ответил, но в этот момент дверь распахнулась и, задыхаясь, ему салютовал Фе-доссич.
— Товарищ комендант! На кухне волнение!
— В чем дело?
— Заключенные на овощах отказываются чистить картошку. Они говорят, она гнилая и мерзлая и не годится для готовки.
— Ну, тогда они съедят ее сырой.
Он поспешно вышел, Федоссич последовал за ним.
В одно движение Джоан оказалась у закрытой двери. Она прислушаалась, приставив одно ухо и ладони к доскам. Дождалась, пока эхо последних шагов не затихло внизу.
Затем повернулась и произнесла всего одно слово, и ее голос — дрожащий и торжественный — звенел, как первый поток из прорванной плотины, умоляющий, и торжествующий, и страдающий:
— Мишель!
Слово ударило его, как пощечина. Он не двинулся. Не смягчился, не улыбнулся. Только его губы шевельнулись, когда он спросил, почти беззвучно:
— Почему ты здесь?
Она мягко улыбнулась, и ее улыбка была молящей и сияющей. Ее руки поднялись — жадно, повелительно — ему на плечи. Он сжал ее запястья; это было усилие, заставившее содрогнуться каждый мускул его тела, но он отбросил ее руки.
— Почему ты здесь? — повторил он.
Она прошептала с легким упреком в голосе:
— Я думала, у тебя хватит веры в меня, чтобы понять. Я не могла признать тебя вчера, я боялась, что за нами следят. Я здесь, чтобы спасти тебя.
Он спросил мрачно:
— Как ты попала сюда?
— У меня есть друг в Нижне-Колымске, — поспешно прошептала она. — Большой английский торговец, Эллере. Живет через дорогу от ГПУ. Он знает людей там, влиятельных людей, которым он может приказывать, понимаешь? Мы услышали об этом… о том приглашении от Кареева. Эллере все сделал, чтобы меня прислали сюда.
Она остановилась, глядя на его бледное лицо:
— Почему ты так… суров, милый? Ты не улыбнешься, чтобы поблагодарить меня?
— Улыбнуться чему? Моя жена — в руках гнилого коммуниста.
— Мишель!
— Неужели ты думала, что я захочу быть спасенным — такой ценой?
Она спокойно улыбнулась.
— Неужели ты не знаешь, как много женщина может пообещать — и как мало — исполнить?
— Моя жена не может играть такую роль.
— Но мы не можем выбирать оружие, Мишель.
— Но есть честь, которую…
Она проговорила гордо, уверенно, высоко держа голову, напряженным звенящим голосом, бросая каждое слово ему в лицо.
— У меня есть щит, который моя честь пронесет через все битвы. Я люблю тебя… Взгляни на эти стены. В камне — замерзшая вода. Еще несколько лет, и твои глаза, твоя кожа, твой разум замерзнет, как она, раздавленная этим камнем, днями и часами, которые не двигаются с места. Ты хочешь, чтобы я покинула тебя и шла по миру с одной лишь мыслью, одним желанием, и оставила тебя в этом ледяном аду?
Он посмотрел на нее. Шагнул к ней. Она не шевельнулась. Она не издала ни звука, но ее кости хрустнули, когда его руки оторвали ее от земли, и его губы впились в ее тело, голодные мечтами, отчаянием, бессонными ночами двух долгих лет.
— Фрэнсис!.. Фрэнсис…
Она первой оторвалась от него. Она прислушалась и отбросила прядь волос с лица тыльной стороной ладони с расслабленными пальцами быстрым, резким движением.