Муж, которого я купила — страница 37 из 48

Высокий молодой заключенный — светлые волосы взлохмачены, и лицо еще бледно после пятидесяти ударов кнутом — сказал мягко, нервными пальцами застенчиво касаясь радио:

— Я не слышал музыки… три года.

— Первый концерт, — объявила Джоан, — на Страстном острове.

Радио зашипело, закашлялось, словно прочищая горло. Затем — первые ноты музыки полились в храм, как капли, падающие в глубокий застоявшийся пруд, который никогда не тревожили звуки жизни.

Судьбы рука проводит вечную черту.

Твое лицо так близко к моему…

Женский голос, проникнутый острой радостью, пел о памяти, смягчающей горечь, как осенний день, все еще дышащий прошлым солнцем и отдающий его тепло без грозы, без бури, с первой каплей первого холодного дождя.

Музыка летела к изуродованным фрескам, к книжным полкам и плакатам и свечам из внешнего мира. где жизнь дышала и посылала им единственный слабый порыв. И они стояли, и их сердца были открыты в страстном желании не упустить этот порыв, благоговейно, как на литургии, воспринимая музыку не ушами, а душой, чем-то странным, сжимающимся в груди.

Они не говорили, пока голос диктора не произнес, что это станция из Ленинграда. Тогда светловолосый юнец нарушил тишину:

— Это было прекрасно, мисс Хардинг… Почти так же… — Сильный кашель сотряс худые плечи, прерывая его. — Прекрасно, как и вы сами… Спасибо…

Он схватил ее руку и прижал к губам и держал дольше, чем того требовала благодарность.

— Ленинград, — заметил граф, поправляя монокль, с усилием возвращая на свое лицо непринужденную улыбку. — В мои дни это был Санкт-Петербург. Занятно, как бежит время… Набережные Невы были все белые. Снег скрипел под полозьями саней. У нас тоже была музыка, в Аквариуме. Шампанское, искрящееся в бокалах, музыка и девушки, которые приводили в восторг, как шампанское…

— Я из Москвы, — сказал профессор. — Я читал лекции… в университете. История эстетики — это был мой последний курс.

— Я с Волги, — продолжил воспоминания светловолосый юноша. — Мы строили мост через Волгу. Он сверкал на солнце — как стальной нож, рассекавший тело реки.

— Когда мадемуазель Колетт танцевала в Аквариуме, — сказал граф, — мы бросали золотые монеты на столы.

— Молодые студенты слушали меня, — прошептал профессор. — Раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза… Молодая Россия…

— Это должен был быть самый длинный мост в мире… Возможно, однажды… Я вернусь и… — Он не закончил, закашлялся.

— Я верю в Россию, — торжественно, как пророк, проговорил профессор. — Наша Святая Русь знавала темные времена и прежде и восстанавливалась в торжестве. Ну и что, что мы должны опасть, как осенние листья? Россия выживет.

— Мне кажется, гражданка, — товарищ Федоссич поднялся медленно и приблизился к Джоан, расправляя плечи, — что это может оказаться незаконным — включать тут ваше радио.

— Неужели, товарищ Федоссич?

— Если вы спросите меня — да. Но потом — у меня нет права голоса. Может быть, для коменданта Кареева все и в порядке. Пребывание здесь женщины тоже считалась незаконным. Но теперь — как они могут в чем-то отказать такому достойному человеку, как комендант Кареев?

Он вышел, хлопнув дверью. Пять лет назад в Нижне-Колымске товарищ Федоссич был одним из кандидатов на пост коменданта Страстного острова. Но ГПУ выбрало товарища Кареева.

— Я полагаю, — сказал граф, провожая Федоссича взглядом, — что этот мужчина не интересуется изящными искусствами и музыкой. И я замечаю, что не он один. Как насчет вас, Волконцев? Не интересуетесь?

— Я слушал музыку раньше, — быстро ответил Михаил, переворачивая страницу.

— Я считаю, что мужчина, который позволяет какому-то глупому предубеждению стоять между ним и прекраснейшей женщиной на свете, — сказал молодой инженер, — заслуживает быть брошенным в карцер.

— Оставьте его, — попросил граф. — Я уверен, что госпожа Хардинг простит его бессознательную антипатию.

— Но простит ли она мою? — спросил грубый голос. Все повернулись на звук.

Старый генерал встал, глядя прямо на Джоан, с застенчивым, неловким извинением на упрямом лице. Он сделал шаг вперед, вернулся, подобрал свою деревянную игрушку; затем направился к ней, сжимая драгоценную работу в больших узловатых пальцах.

— Я прошу прощения, мисс Хардинг. — Он щелкнул каблуками лубяных башмаков, словно силясь услышать звук бряцающих шпор. — Я был достаточно… Вы могли бы забыть?

— Конечно, генерал. — Джоан улыбнулась нежно и ласково и протянула руку.

Генерал быстро переложил игрушку в левую руку и крепко пожал ее ладонь.

— Это… — Он показал на коробочку, из которой по комнате разносилась нежная мелодия народной песни. — Это играют в Санкт-Петербурге?

— Да.

— Я из Санкт-Петербурга. Одиннадцать лет, как я оставил там жену. И Юру, моего внука. Он грандиозный молодой человек. Ему было два года, когда я покинул их. У него голубые глаза, прямо как… как у моего сына.

Он вдруг оборвал воспоминание. Джоан заметила неловкое молчание, которое никто не решался нарушить.

Граф оказался самым храбрым.

— Что вы сейчас делаете, генерал? Что-то новое? — спросил, показывая на игрушку. — Знаете ли, мисс Хардинг, наш генерал — гордый человек. У нас здесь есть маленькая мастерская, где нам разрешается делать разные вещи: сапоги, корзинки и прочее. Когда прибывает лодка, они все это собирают и увозят в город. Взамен привозят нам сигареты, шерстяные носки, шарфы. Сапоги делать наиболее выгодно. Но генерал никогда не делает сапог.

— Никто не скажет, — гордо перебил генерал, — что генерал армии его императорского величества пал до того, что делает сапоги.

— Вместо этого он изготавливает деревянные игрушки, — объяснил граф. — Он их сам выдумывает.

— Это новая. — Генерал улыбнулся нетерпеливо. — Я вам покажу.

Он поднял игрушку и потянул за маленькую палочку; деревянный крестьянин и медведь, вооруженные молотками, по очереди били по наковальне, смешно дергаясь. Маленькие молоточки ритмично ударяли в такт музыке. Гфаф тихо прошептал на ухо Джоан:

— Никогда не заговаривайте о его сыне. Он был капитаном в старой армии. Красные повесили его — на глазах отца.

— Видите ли, — объяснял генерал, — я всегда думаю, что мои игрушки идут в мир, и с ними играют дети, маленькие, крепенькие, розовые ребятишки, как Юра… И иногда я думаю ну: не смешно ли будет, если одна из игрушек попадет к нему в руки и… Но какой я дурак!.. Одиннадцать лет… он уже взрослый юноша теперь…

— Шах и мат, доктор. — Хриплый голос сенатора прозвучал неожиданно громко. — Вы вообще следили за игрой? Или я потеряю единственного человека, с которым могу говорить?

Он бросил на генерала мрачный, многозначительный взгляд и покинул комнату, хлопнув дверью.

— Бедняга, — вздохнул генерал. — Вы не должны на него злиться, мисс Хардинг. Он не разговаривает ни с кем, кто говорит с вами. Он немного не в своем уме.

— Он не может вас простить, — объяснил граф, — за то, что он считает нашими… скажем, культурными различиями. С его кодексом чести. Видите ли, он застрелил собственную дочь вместе с большевиком, который на нее напал.

Товарищ Федоссич нашел коменданта Кареева инспектирующим посты охраны на стене.

— Я беру на себя смелость рапортовать, — он салютовал, — что нечто незаконное происходит сейчас в библиотеке.

— В чем дело?

— Эта женщина… Она ставит музыку.

— На чем?

— Передают по радио.

— Ну и прекрасно. Я не слышал музыки пять лет.

Когда комендант Кареев вошел, в библиотеке стояла странная, напряженная тишина. Мужчины окружили Джоан. Она сидела на корточках перед радиоприемником, медленно поворачивая ручку, прислушиваясь, сгорбившись сосредоточенно. Он почувствовал тревожность момента и остановился в дверях.

— Кажется, нашла. — Торжествующий голос Джоан встретил легкое урчание в динамике.

Взрывная волна джаза ворвалась в комнату, как ракета, из динамика, поднимаясь и разрываясь на цветные всполохи под темными сводами.

— Заграница… — произнес один из мужчин, затаив дыхание, будто говоря: «Небеса».

Музыка оказалась концовкой танцевальной мелодии. Она резко оборвалась в реве аплодисментов. Это был очень необычный звук для библиотеки. Мужчины ухмыльнулись и тоже захлопали.

Голос произнес что-то в нос, на французском. Джоан перевела:

— Это «Кафе Электрик», Токио, Япония. Сейчас мы услышим легчайшую, веселейшую, безумнейшую мелодию, которая когда-либо захватывала европейские столицы: «Песню танцующих огней».

Это было испытанием, оскорблением — взрыв смеха на Страстном острове.

Это было похоже на луч света, разбитый зеркалом; его сверкающие частицы взлетели, танцуя, в музыке, пьяной своим весельем. Это был голос фонарей на сверкающем бульваре под темным небом, электрических знаков, автомобильных фар, алмазных пряжек на танцующих ногах.

Все еще на коленях перед приемником, как жрица перед источником жизни. Джоан заговорила. Она говорила для мужчин, но ее глаза были направлены на коменданта Кареева. Он стоял у двери. С одной стороны его была фреска, изображающая святого, жарящегося на костре, с лицом в блаженном экстазе, низводя все муки и терзания плоти перед славой небесной; с другой стороны — плакат с огромной машиной и муравьеподобными людьми, в поте лица трудящимися у ее огромных рычагов, и подписью: «Наш долг — это наша жертва красному коллективу и коммунистическому государству!»

Джоан говорила:

— Bje-то танцуют под эту музыку. Это не так далеко. На этой же самой земле. Там мужчина держит женщину в своих руках. У них тоже есть долг. Это долг смотреть друг другу в глаза и улыбаться жизни, что превыше всех сомнений, всех вопросов, всех печалей.

Откинув назад голову, на темных алтарных ступенях, напряженная, внимательно слушая песню, она казалась священным подношением божеству, которому она служила. Свет свечей тонул в ее волосах, как в нимбах святых.

Она не чувствовала взгляда Мишеля. Она улыбалась коменданту Карееву.