— А… потом?
— Он организует для нас поездку на английском корабле за границу, в далекие-далекие страны. В Америку. И там Мишель отдаст мне мою свободу. Это справедливый обмен. А затем…
— Джоан, я состоял в партии двадцать два года. В партии, которая боролась за революцию.
— Которая боролась за них? За людей, за коллектив? Посмотри на них, на эти миллионы. Они спят, едят, женятся и умирают. Найдется ли среди них хоть один, кто почтит память доблестного воина своей слезой, воина, отдавшего жизнь за исполнение их желаний?
— Они мне братья, Джоан. Ты не понимаешь сути нашего чувства долга, нашей великой борьбы. Они голодают. Их необходимо кормить.
— Но твое собственное сердце умрет от голода.
— Они без всякой надежды трудились многие века.
— Но ты откажешься от своей последней надежды.
— Они сполна настрадались.
— Но тебе только предстоит узнать суть страданий.
— У меня есть огромный долг…
— Он у нас у каждого есть. Священный нерушимый долг, и мы проживаем свои жизни в попытках нарушить его. Наш долг — по отношению к самим себе. Мы боремся с ним, мы душим его. мы идем с ним на компромиссы. Но настает день, когда он отдает нам приказ, последний, самый главный приказ — и его мы не можем больше ослушаться. Ты хочешь уехать. Со мной. Ты хочешь этого. И вот самая главная причина всему. Ты не можешь подвергать это сомнению. А когда ты не можешь более подвергнуть это сомнению, ты понимаешь, что вот он — твой долг.
Он беспомощно простонал:
— Ох, Джоан, Джоан…
Она торжественно стояла подле него, словно жрица, смотрящая в будущее, но слова ее были мягкими, мечтательными, и ее голос словно улыбался ему с ее серьезных губ, и казалось, что его привлекали к ней вовсе не слова и не голос, а лишь призрачные движения ее губ, искушая его, отбивая всякую способность к сопротивлению, маня в будущее, которое имо был подвластно и которого Ссім он не ведал.
— И прямо там, далеко-далеко, будут гореть электрические огни на темных бульварах… и они будут играть «Песню пляшущих огоньков»…
Он покорно прошептал:
— …и я вынесу тебя на руках из машины…
— … и я научу тебя танцевать…
— …и я буду смеяться, смеяться и никогда вновь не стану чувствовать себя виноватым…
— Так мы едем?
Казалось, он внезапно проснулся. Он отошел в сторону и закрыл глаза. Когда он вновь открыл их, она увидела тот взгляд Чудовища, о котором уже успела позабыть.
— Корабль отплывает на рассвете, — медленно произнес он. — Я велю им подождать до полудня. Ты можешь собирать свои вещи. В полдень ты уедешь, одна.
— Таков твой выбор?
— Я знаю, чего теряю. Но есть то, чего я позволить себе не могу. Я хочу, чтобы ты уехала, до того, как для меня будет слишком поздно.
— Повтори это снова. — Ее голос был спокоен, как и его, безразличен.
— Завтра. В полдень. Ты уедешь. Одна.
— Хорошо, комендант. Тогда я пойду спать, раз завтра мне предстоит долгая поездка… Доброй ночи… Когда ты будешь думать обо мне, помни лишь то, что я… любила тебя.
VI
Большой чемодан был открыт посередине комнаты Джоан. Она неторопливо складывала вещи и клала их в него, одну за другой. Тапочки она завернула в бумагу. Она собрала свои чулки, которые словно тонкой кинопленкой натягивались у нее в руках; стеклянные бутылочки с духами и белые пудреницы отправлялись туда же. Она безмолвно передвигалась по комнате, никуда не спеша. Она была необычайно спокойна и вела себя так же безразлично, как в тот день, когда разгружала этот же самый чемодан три месяца назад.
Сквозь рев моря она порой слышала сильный звон колоколов на ветру. Грязно-белое море, мутное, как помои, яростно качалось, готовое вылиться из ведра. Взбивающиеся брызги пены грозили загрязнить своей серостью все небо.
Дважды Джоан выходила в гостиную и смотрела на соседнюю к ней комнату. Дверь в нее была открыта, и внутри она была пуста. Новый ковер сиял синевой при свете дня. Постельное кружево было расправлено, подушки безмятежно покоились у изголовья кровати. Еще одна подушка, однако, лежала у стены в дальнем углу комнаты.
В монастыре было тихо. Ветер бродил в покинутых кельях высоко под сводами башен. Внизу же, по длинным запыленным залам, раздавались осторожные шепотки, словно укрощенные порывы ветра.
— …и все это время она была его женой.
— Я не завидую ему.
— А я да. Вот бы у меня была женщина, которая бы так меня любила.
Среди ютящейся у лестницы группки людей вздыхал пожилой профессор, который время от времени шепотом причитал, вздыхая:
— Сколь же одиноко здесь снова станет без нее!
— А я рад, что она уезжает, — ответил усталый голос, — ради ее же собственного блага.
У окна генерал прислонился к плечу графа. Они наблюдали за морем.
— Ну, Чудовищу было не впервой заставлять людей страдать, — прошептал генерал. — Теперь настал его черед.
— Он возвращает то, что занял, — отметил граф, — и его это еще как интересует.
Товарищ Федоссич с трудом и кряхтя прислонился к подоконнику. Он не смотрел на море, а на платформу башни под колоколами расширившимся зрачками. На парапете стояла высокая фигура мужчины. Товарищ Федоссич прекрасно знал, о чем думает комендант.
Комендант Кареев стоял на башне, и ветер трепал его волосы. Он смотрел вдаль, туда, где плывшие нескончаемым потоком серые облака уходили за линию побережья и всего того, что лежало за ним. Коменданту Карееву довелось повидать длинные городские улицы с выстроенными на них баррикадами, посреди которых реяли людские флаги и лилась людская кровь, где за каждым углом, с каждой крыши пулеметы заходились в смертельном кашле, что был страшнее чахоточного. Он повидал длинные траншеи, где за колючей проволокой скрывались тонкие, отливающие голубым безмолвные лезвия, поджидавшие своих жертв, решительные и беспощадные. Но никогда его лицо не выглядело таким, как сейчас.
На лестнице за ним зазвучали шаги. Он развернулся. К нему поднимался молодой инженер, который тащил за собой новую стремянку и красный флаг. Старый флаг уже был серым и покинуто дрожал, переживая свои последние конвульсии, высоко над куполом башни, покрытым снегом.
Инженер взглянул на него. В его юных голубых глазах была видна та печаль, которую он разделял вместе с комендантом. Он медленно сказал:
— Сегодня выдалось плохое утро, комендант. Серое. Без солнца.
— Солнца не будет еще долго, — сказал Кареев.
— Мне холодно, так холодно. И… — он посмотрел Карееву прямо в глаза, — не только мне одному, комендант.
— Нет, — ответил комендант Кареев, — не только тебе одному.
Инженер прислонил стремянку к стене башни. Затем он развернулся и сказал, словно каждое слово должно было пронзить бездонные мрачные зрачки того человека, которого он до этого момента ненавидел:
— Если бы я понял, что здешний климат вредит моей крови, то я бы сбежал на конец света, если бы только был свободен.
Кареев взглянул на него. Затем медленно поднял глаза наверх, к старому флагу, которой боролся с ветром посреди нависших облаков и на фоне белеющего снега. Он мечтательно и совсем невпопад сказал:
— Взгляни на этот красный флаг. Красный на фоне белого снега. Они не смотрятся вместе.
— Флаг выцвел. — медленно сказал инженер. — Снег вобрал в себя его цвет.
— Он был соткан из дешевой материи. Хорошая вещь сохранит свой цвет в любую погоду.
— Все это к переменам, комендант. Он отслужил свое.
Он взобрался на стремянку и снова оглянулся на человека позади. И внезапно заговорил, словно вспыхнув стремительным пожаром, со всей торжественной серьезностью пророка, четким и вибрирующим на ветру голосом:
— Спустя тысячу лет, комендант, не важно, станет ли мир красным, как этот флаг, или белым, подобно снегу, кого еще будет волновать, что один из коммунистов на маленьком пятнышке острова отдал свое сердце и свою кровь во славу мировой революции?
Дверь Джоан была открыта. Комендант Кареев, поколебавшись, все же решил пройти мимо. Но она заметила его и окликнула:
— Доброе утро.
— Доброе утро, — ответил он.
— Ты не зайдешь? Мы же не расстаемся, как враги, верно?
— Конечно же нет.
— Быть может, ты поможешь мне собраться? Вот, можешь сложить за меня это вельветовое платье?
Она протянула ему то платье, которое надела к ужину прошлым вечером, его любимое. Он сложил его, протянул обратно ей и бесцеремонно сказал:
— Прости. Мне тебе помочь особо нечем. Я занят.
И он вышел. В коридоре его остановил товарищ Фе-доссич. Федоссич поклонился и мягко сказал:
— Корабль ожидает Фрэнсис Волконцеву, товарищ комендант.
— Ну и?
— Я правильно понимаю, что она уезжает свободной, ее никто не собирается арестовывать за предательский контрреволюционный план.
— Она уезжает свободной.
— Осмелюсь полагать, что нам следует отослать ее в отдел КПУ Нижне-Колмыска. Осмелюсь выразить свое мнение, что ее поступок является угрозой государству, наказуемым…
— Когда-нибудь, товарищ Федоссич, вы можете стать комендантом этого острова. Когда-нибудь. Но пока вы им не являетесь.
Комендант Кареев снова увиделся с Джоан в библиотеке. Она прощалась с заключенными и оставила им в подарок радио, как напоминание о себе, сказала она. Она заметила его у двери, но не повернулась.
Случилось нечто странное. Бледный бородатый сенатор, который ни разу не взглянул на нее за все это время, встал. Он подошел прямо к ней, взял ее за руку и в крайне учтивой манере поднес ее к губам.
— Хочу сказать вам, гражданка Волконцева, — начал он хриплым, сухим голосом, — что вы замечательная женщина.
— Спасибо, сенатор, — ответила она. — Вот только когда я уеду, то я уже не буду гражданкой Волконце-вой. Я стану Джоан Хардинг.
Комендант Кареев поспешил прочь. Снаружи, у верфи, рябой одноглазый капитан стоял, прислонившись к перилам у корабля и куря трубку. Он взглянул на небо и сказал: