Так и длилась карусель, покамест не попала в работницы к тем, что уехали с концами, — неприятные люди, сами безучастные, ни саму ее не жалели, ни Гоголя с Черепом не привечали — а только деваться все одно некуда: ни кола, ни двора, ни сбережений каких, ни дитя собственного, какого к сердцу завсегда прижать можно.
Внезапно Череп встал как вкопанный и оглянулся на Прасковью.
«Пришли, — поняла она, — куда вот только…»
Дом, что стоял прямо перед ними, был хорош и справностью своею, и видом всем. Да и соседний, отделяемый невысоким плетнем, был, если рассудить, совсем не хуже. Равно крепкие, белого колеру, с высокими трубами и резными, тоже выбеленными, ставнями — будто братья одной белой крови, красовались они, глядя темными окнами друг на дружку. А сады какие! Что яблони, что груши, что вишни со сливой да с черешней — ветки так и ворвутся в комнаты, коль окна распахнуть!
Тут же — огороды, чуть поодаль, краем смотрятся, да только даже и краем угадываются в нем огурцы с дынями, да мак с капустой, да горох тяжелыми стручками, да подсолнечник головою своей с круглое корыто.
Там и тут, неверно, уж спали, никаких признаков жизни не ощущалось. Прасковья вопросительно глянула на Черепа, однако тот ни смятенья не проявлял никакого, ни виноватости не выказывал. А просто стоял, как замер, и ждал. И только вознамерилась она стребовать со пса своего разъяснений, как Череп напрягся всем телом и стал в охотничью вытяжку, будто на медведя шел иль на вепря лесного. Прасковья придвинулась к плетню ближе и всмотрелась в окончательно заполнившую улицу тьму.
Сам двор, целиком, виден был ей теперь не до конца. Крылечко с навесом на двух дубовых столбах, что охорашивалось перед входом, теперь уже отплыло вдаль и сделалось мутным. Ладно же просматривали глаза ее лишь ближнюю сторону да хлев на четырех столбах — гусиный, верно, постановила она, какой еще-то. А Череп уж дрожал всем телом и подергивал шеей поводок — отпусти, мол, хозяюшка, не держи меня боле, дай пойти по надобности моей. Она и отомкнула карабин-то.
В этот момент он и обнаружил себя, злодей. Ростом высокий, с сутулиной, хоть и гнулся, крадучись, а в руке пила. Осмотрелся по сторонам, да и перебрался через плетень к соседу. К тому, чей дом перед ними напрямую стоял, к ближнему. К хлеву подкрался, подлез под него, пилу перед собою выпятил и, оглядываясь поминутно, давай ею туда-сюда водить, да не проворно пилил, а с расстановкой, чтоб излишнего шуму не делать.
Это и был сигнал для шумерского сторожа. Кобелек напружинился, с ходу плетень перемахнул, у какого они с Прасковьей поджидали, и бросился на обидчика неведомого ей гусиного хозяина. А уж залаял — будто полжизни этакого ждал происшествия, не меньше — тишайшую эту ночь насквозь пронзил лаем своим призывным, громогласным. Добежал до незнакомца и в порты ему зубами вцепился. Тот пилу бросил да бежать — так рванул, что только клок портяный в зубах у Черепа остался, а сам уж обратно через плетень перекатом улетел и к дому скорей, к дому. И пропал в нем, в темноте его внутренней.
А только выскочил все ж другой хозяин, какого обидеть намеревались, услыхал, да с ружьем. Да и как не услыхать — Череп, так и не успокоивши глотки, продолжал греметь лаем в пустоту. А тот выскочил, да пальнул из него в небо, для острастки. Тут и бабы завизжали, и гуси загоготали в хлеву бешено, как перед убоем: тощая старуха выскочила на двор в одной рубашке да девка-молодуха в накинутой на плечи цветастой хламиде, обе напуганные до смерти, обе босиком. Сам же — голый, считай, с открытым пузом, в широченных одних шароварах, а боле ни в чем. И только он снова пальнуть в небо вознамерился, как Прасковью обнаружил у плетня, перед калиткой. Да и Череп, сразу же умолкнувший, к хозяину приблизился и всякое расположенье к нему тут же изобразил: уселся перед ним на заднюю часть и улыбку себе растянул, как он делать умел, чтоб не такой устрашающий вид иметь от выпирающей челюсти.
Толстячок этот поначалу рот распахнул от удивленья, но тут же спросил неизвестную даму:
— Кто ж вы будете, сударыня?
— А можно зайти к вам… э-э-э… товарищ? — произнесла в ответ Прасковья. — Я и сама не очень соображаю, как мы тут очутились. Шли себе с Черепом, гуляли, а вдруг ни с того ни с сего заметили во дворе у вас нехорошее, вот и остановились. А Череп, — она кивнула на собаку, — не устоял, кинулся на того человека и, кажется мне, покусал.
Тем временем дворовые запалили единственный фонарь над крыльцом, и от этого сделалось посветлей. Да и луна уже высовывалась лучше, чем торчала до того, и желтизной своею дала тусклому свету от масляного фонаря чувствительный добавок. И дядька этот с ружьем, без облаченного во что-либо туловища, тоже стал теперь глазам Прасковьиным повидней. Она даже разглядеть сумела, что глаза тот имел маленькие, желтоватые, совершенно пропадающие между густых бровей и пухлых щек, нос же его напоминал окончательно спелую сливу.
«Нет, все же приятный толстячок, — подумалось ей. — Кто ж против такого мирного мужчины умысел свой обратил нечистый, пошто?»
Она вошла во двор и приблизилась к хозяину.
— Какого еще человека? — удивился дяденька, с трудом округлив маленькие глазки. — Что за человек? — сказал и пригласительно сделал пухлой ручкой к крыльцу. — Да вы сюда, прошу любезно, присядьте, присядьте скорей и скажите, что приключилось да с кем. — И указал мясистым пальцем на пса. — Это он Череп-то? Ваш, говорите?
Она согласно кивнула.
— Мой, чей же. Он и заметил длинного того с пилой.
Дядька изменился в лице. Однако прежде изумленья успел крикнуть молодухе:
— Эй, Гапка, накорми-ка животную, вишь, утомилось оно с дороги. И пить дай. — И мигом погодя, вернув лицо обратно, уточнил-таки: — Длинного, сказали? А какого длинного? Откуда?
— А оттуда, — Прасковья указала на соседний дом, — оттуда перелез сюда, туда же и сбег обратно. А Черепок ему штанину задрал. Вон, кусок валяется от исподнего его.
Хозяин сделал три шага в сторону, нагнулся и поднял с земли валявшийся там кусок панталонной тряпки. Он стоял на месте, освещаемый луной, и под этим освещеньем Прасковья уже вполне явственно могла видеть, как медленно затекает красным и пунцовым упитанное лицо владельца дома, сада и гусиного хлева.
— Оттуда, стало быть… — произнес он, раздувая сливовые ноздри и явно обращая слова эти скорее к самому себе, а не к Прасковье или к дворовым девкам. — Затем он поднес отрывок штанов к носу и втянул в себя воздух все еще не улегшимися обратно ноздрями. Потом пошел к хлеву и, не доходя двух шагов, окаменел на месте. Там валялась брошенная разбойником пила. После такого все становилось на места, складываясь в конечную картину совершенного преступного деянья. Соседом, кем еще ж.
Толстяк с голым пузом вернулся к крыльцу и с вежливостью, несмотря на страшное открытие, чуть поклонясь, выдавил принудительную улыбку:
— Извольте, сударыня, внутрь пройти со мной. Не откажите отвечерять с дороги. Я-то уж покушал, да только с вами лишний раз за честь сочту повторять. Борщ Гапка такой наварила с голубями, что на губах после стоит и мажется, хоть в крик кричи да плачь.
— Так я с удовольствием, раз с голубями. У нас-то они, правду сказать, другие ж совсем, здоровенные все да грязные, вонючие какие-то, неприбранные, всяко гадкое с дороги подбирают и в себя его, химическое. А эти-то ваши, поди, с райской кущи кормятся, с природы такой, как на картинке прям, как же не отведать вкуса ихнего… — Прасковья поднялась со скамейки и последовала за хозяином.
Там, внутри дома, уже успели запалить свечи, и в зале было светло настолько, что видеть достаточно и кушать можно было уже безо всякой лишней помехи.
— Да и, не полукавлю, проголодалась я, пока гулялись мы тут у вас, — выразила робкое согласие Прасковья, — борщ — оно даже без голубей чудненько, борщ я и сама готовлю частенько, своим, домашним. А кость после Черепок убирает, до ничего. А Ада Юрьевна, бывает, серчает, просит мясо не опускать. Говорит, вред один от навару. Нужно больше овощей и вместо сметаны йогурт, нулевой от Данон. А я думаю, какой с мяса может вред? Оно ж с рынка все, парное беру, домашнее, только с комбинату.
Хозяин пока шел, успел накинуть на себя сероватого оттенка бекешу, приняв окончательно приличный вид, и это не укрылось от Прасковьи. Пузо, наиболее сомнительная часть из устройства его туловища, скрылось теперь под тканью, а остальное все и до этого было вполне себе ничего.
Они сели за огромный, крытый белой с кружевом по низу скатертью деревянный стол, друг напротив дружки, и только теперь оба вспомнили внезапно, что так и не успели познакомиться.
— Прошу прощенья, сударыня, — хозяин приподнял над стулом зад и тут же опустил его обратно, — не представился. Довгочхун, Иван Никифорович, здешний помещик, дворянин Миргородского повета. — И уставился в Прасковью, ожидая встречного представленья.
— Прасковья я, — смутилась гостья, — с Зубовки мы. А отчества не люблю, не надо, так можно, без него.
— С Зубовки? — задумался Иван Никифорович. — Не слыхал я, не совру. Это где ж она такая, Зубовка ваша? Не под Полтавой часом?
— Так нет же, в Москве это, недалеко от Парка культуры живем, — с подобающей подробностью принялась объяснять Прасковья, — но все ж ближе к Пироговке, если по шагам померить. Я с Черепком один раз туда пойду чтоб вывести, а другой раз в обратную от него, от Парка. Когда как.
Иван Никифорович непродолжительно помолчал, ворочая мыслями. Но осведомиться-таки не преминул:
— С Московии, получается? Эко вас занесло, сударыня, кто б поверил в таковское, коли сами не сказали б об нем. По нужде какой иль по семейным делам к нам?
Ответить она не успела, в этот момент появилась девка, что подавала. Да и хорошо, что так, — все одно ответа у Прасковьи не было, а придумать — надобно время. Гапка же, по случаю гостей ставшая принаряженной, одетой в цветастую юбку и шаль поверх нарядной белой сорочки, обхватывающей шею воротом с застежками, уже тащила немалую фарфоровую супницу, из которой дымился пар. Проворно расставив тарелки, разложила вдогонок ложки и салфетки и замерла, ожидая очередного хозяйского приказа.