— Я пришла сюда, — произносит тетушка Мюриэл, сделав едва заметную паузу перед словом «сюда», — поскольку считаю, что мой моральный долг — сообщить тебе, что я думаю о твоем поведении. Хотя я знаю, что мое мнение тебя не волнует.
Она идет вперед, и Элизабет поневоле отступает. Тетушка Мюриэл, источающая запах нафталина и талька «Блюграсс», вступает в гостиную.
Ты больна, — говорит тетушка Мюриэл, глядя не на Элизабет, а на ее идеально убранную гостиную, которая съеживается, блекнет, высыхает в пыль под тетушкиным взглядом. Болезнь — единственное оправдание хождения в халате среди бела дня, и притом довольно жалкое оправдание. — Ты плохо выглядишь. И не удивительно. — Тетушка Мюриэл сама выглядит не особенно здоровой. Элизабет задумывается, а не больна ли тетушка Мюриэл, но быстро отметает эту мысль. С тетушкой Мюриэл никогда ничего не случается. Тетя шествует по гостиной, исследуя кресла и диван.
Может быть, вы присядете? — предлагает Элизабет. Она уже выбрала стратегию. Любезность и небрежность, и ни в чем не признаваться. Не позволяй ей тебя уязвить. Тетушке Мюриэл больше всего на свете хотелось бы ее спровоцировать.
Тетушка Мюриэл наконец устраивается на диване, но не снимает ни накидки, ни перчаток. У нее одышка, а может, это она так тяжко вздыхает, словно даже находиться в доме у Элизабет ей в тягость. Элизабет продолжает стоять. Доминировать над ней посредством разницы в росте. Разбежалась.
— Я считаю, — продолжает тетушка Мюриэл, — что матери малолетних детей не имеют права разрушать семью ради удовлетворения своих низменных инстинктов. Я знаю, что в наше время многие себе это позволяют. Но есть такая вещь, как аморальное поведение, и такое понятие, как чувство пристойности.
Элизабет не может признаться и никогда не признается тетушке Мюриэл, что Нат ушел не совсем по ее инициативе. Кроме того, если она скажет «Это Нат меня бросил», то услышит в ответ, что сама виновата. Мужья не бросают жен, которые ведут себя прилично. Без сомнения.
— Откуда вы узнали? — спрашивает она.
— Филип, племянник Джейни Берроуз, работает в Музее, — отвечает тетушка Мюриэл. — Джейни — моя старая подруга. Мы вместе учились в школе. Мне следует позаботиться о своих внучках; я хочу, чтобы они росли в приличном доме.
Вот о родстве Филипа с Джейни Берроуз Элизабет как раз позабыла, когда на прошлой неделе небрежно, с юмором рассказывала за обедом о том, что случилось у нее дома. В этом городе все дышат друг другу в затылок.
Нат видится с детьми по выходным, — устало говорит она и тут же понимает, что сделала большую тактическую ошибку: признала, что ситуация, когда отец не живет дома, не то чтобы ненормальна, но оставляет желать лучшего. — Они растут в приличном доме, — быстро говорит она.
Сомневаюсь, — отвечает тетушка Мюриэл. — Очень сомневаюсь.
Элизабет чувствует, как земля уходит из-под ног. Будь она прилично одета, не будь в ее спальне мужчины, ее стратегическая позиция была бы гораздо выигрышнее. Она надеется, что Уильяму хватит соображения не выходить, но, принимая во внимание его общую бестолковость, надеяться на это не приходится. Кажется, она слышит, как он плещется в ванной.
— Мне кажется, — с достоинством говорит Элизабет, — что наши с Натом решения не касаются никого, кроме нас.
Тетушка Мюриэл игнорирует эти слова.
Я всегда была против него, — говорит она. — И ты это знаешь. Но любой отец лучше, чем никакого. И кому это знать, как не тебе.
Нат пока не умер, знаете ли, — говорит Элизабет. Горячий кулак трепещет у нее в груди. — Он все еще жив, и он обожает девочек. Но он живет с другой женщиной.
Люди вашего поколения не знают, что такое самопожертвование, — говорит тетушка Мюриэл, но без напора, как будто устала повторять эту фразу. — Я жертвовала собою много лет. — Она не говорит, ради чего. Она явно не слышала ни слова из того, что сказала Элизабет.
Элизабет опирается на сосновый буфет. На мгновение закрывает глаза; под веками — сплетение эластичных резинок. У любого другого человека есть разница между внешним и внутренним. Большинство людей что-то изображают; она сама много лет изображала всякое разное. По необходимости она может изобразить жену, мать, сотрудницу, заботливую родственницу. Секрет в том, чтобы понять, что пытается изобразить другой человек, а потом подыграть ему, вселяя в него уверенность, что у него хорошо получается. Или наоборот: Я тебя насквозь вижу. Но тетушка Мюриэл ничего не изображает; или же изображает так хорошо, что это уже не притворство. Она и есть то, чем кажется. Элизабет не видит ее насквозь, потому что видеть нечего и негде. Она непроницаема для взгляда, как скала.
— Я пойду и поговорю с Натанаэлем, — говорит тетушка Мюриэл. Кроме нее и матери Ната никто никогда не называет его Натанаэлем.
Внезапно Элизабет понимает, что задумала тетушка Мюриэл. Она хочет пойти к Нату и предложить ему денег. Она готова заплатить за видимость нормальной семейной жизни, даже если в результате все будут несчастны. Для нее это и есть нормальная семейная жизнь; она никогда и не притворялась счастливой. Она предложит ему денег, чтобы он вернулся, а Нат решит, что это Элизабет ее прислала.
Тетушка Мюриэл в сером шерстяном платье стоит в гостиной у кабинетного рояля. Элизабет двенадцать лет, только что кончился урок игры на фортепиано. Учительница музыки, унылая, узкогрудая мисс Мактэвиш, стоит в прихожей, втискиваясь в свой темно-синий тренчкот, как всегда по вторникам последние четыре года. Мисс Мактэвиш — одно из тех преимуществ, которыми пользуется Элизабет, о которых тетушка Мюриэл все время ей напоминает. Тетушка Мюриэл ждет, когда закроется парадная дверь, улыбается Элизабет пугающей улыбкой.
— Мы с дядей Тедди, — говорит она, — решили, что при сложившихся обстоятельствах вы с Кэролайн не должны нас больше называть тетушкой Мюриэл и дядей Тедди. — Она наклоняется, перелистывает ноты Элизабет. Картинки с выставки.
Элизабет все еще сидит на фортепианном стульчике. Она должна заниматься по полчаса после каждого урока. Она складывает руки на коленях и глядит на тетушку Мюриэл, сохраняя в лице пустоту. Она не знает, что будет, но по ее опыту лучшая защита от тетушки Мюриэл — молчание. Она носит молчание на шее, как носят гирлянду чеснока для защиты от вампиров. Тетушка Мюриэл зовет ее угрюмой.
— Мы удочерили вас законным образом, — продолжает тетушка Мюриэл, — и теперь считаем, что вы должны звать нас матерью и отцом.
Элизабет не против называть дядю Тедди отцом. Она едва помнит своего отца, а то, что помнит, не особенно приятно. Иногда он рассказывал анекдоты, это она помнит. Кэролайн хранит, как сокровище, редкие рождественские открытки от него; Элизабет свои выбрасывает, даже не поглядев на почтовый штемпель — узнать, куда его теперь занесло. Но тетушку Мюриэл? Матерью! Она съеживается.
У меня уже есть мать, — вежливо говорит Элизабет.
Она подписала отказ, — говорит тетушка Мюриэл, не скрывая торжества. — Она, кажется, рада была свалить с себя ответственность. Разумеется, мы ей заплатили.
Элизабет не помнит, как отреагировала на известие, что родная мать продала ее тетушке Мюриэл. Кажется, попыталась захлопнуть крышку рояля, прищемив тетушке Мюриэл руку; но не помнит, удалось ли ей. То был последний раз, когда она позволила себя спровоцировать.
— Вон из моего дома, — слышит Элизабет свой голос, крик. — И чтобы я тебя тут больше не видела! — Когда ее голос вылетает на свободу, кровь бросается ей в голову. — Старая тухлая сука! — Она хочет сказать блядь, она столько раз повторяла это про себя, но из суеверия сдерживается. Если она скажет это сокровеннейшее волшебное слово, тетушка Мюриэл преобразится: разбухнет, почернеет, запузырится, как жженый сахар, испуская смертельно ядовитые пары.
Тетушка Мюриэл с застывшим лицом встает, вздымается, и Элизабет хватает что под руку подвернулось и швыряет в мерзкую белую шляпу. Она промахивается, и одна из ее дивных фарфоровых ваз бьется о стену вдребезги. Но наконец-то, наконец она испугала тетушку Мюриэл, и та семенит прочь по коридору. Дверь открывается, закрывается; грохот упоителен, окончателен, как ружейный выстрел.
Элизабет, торжествуя, топает босыми ногами. Революция! Тетушка Мюриэл все равно что умерла; теперь можно с ней больше никогда не встречаться. Элизабет исполняет краткий победоносный танец вокруг деревянного стула с гнутой спинкой, обхватив себя руками. Она чувствует себя дикаркой, готовой съесть чье-нибудь сердце.
Но когда Уильям спускается вниз, полностью одетый и причесанный, он обнаруживает, что она скрючилась на диване.
— Кто это был? — спрашивает он. — Я решил, мне лучше не спускаться.
— Да никто, — отвечает Элизабет. — Моя тетка.
Нат бы утешил ее, даже теперь. Уильям смеется, как будто в тетках есть что-то особенно забавное.
— Судя по тому, что я слышал, вы не поладили.
— Я швырнула в нее вазу, — говорит Элизабет. — Хорошая была ваза.
— Попробуй суперклей, — советует практичный Уильям. Элизабет даже не трудится отвечать. Ваза работы Кайо, единственный экземпляр. Чаша, полная пустоты.
Пятница, 29 апреля 1977 года
Леся
Леся, в рабочем халате грязнее обычного, сидит в лаборатории нижнего этажа, возле коридора с деревянными стеллажами. Она пьет из кружки растворимый кофе — это весь ее обед. Предполагается, что она сортирует и нумерует зубы в лотке — зубы некрупных протомлекопитающих из верхнего мела. Она вооружена увеличительным стеклом и методическим пособием, хотя именно эти зубы знает наизусть: Музей выпустил монографию о них, и она была в числе редакторов. Но ей трудно сосредоточиться. Она сидит здесь, а не у себя в кабине-тике, потому что ей хочется, чтобы с ней кто-нибудь поговорил.
В комнате два техника. Тео занят у пескоструйной машины, зубоврачебным зондом ковыряет челюсть, полускрытую камнем. В отделе млекопитающих, где кости настоящие, зубные инструменты не используются. Там есть морозильная камера, набитая трупами — верблюды, лоси, летучие мыши, — и когда сотрудники решают заняться сборкой скелета, они срезают мясо, а кости кладут в Муравейник, комнату, где плотоядные насекомые объедают мясные ошметки. В Муравейнике пахнет тухлятиной. На двери снаружи прилеплены скотчем фотографии голых женщин. Тамошние техники работают под бубнеж радио: рок и кантри. Леся думает: может, одинокому Тео больше понравилось бы работать там, а не здесь.