Мужчина в полный рост (A Man in Full) — страница 87 из 157

Пять-Ноль подошел к двери со стаканчиком из-под мороженого, тем самым, обернутым пленкой от сандвича, просунул его в щель окошка, как-то странно повернул голову и прищурился. Потом позвал Конрада.

— Э, гля!

Конрад подошел к двери и встал на место Пять-Ноль. Стаканчик с вдавленным черным дном и натянутой прозрачной пленкой стал зеркалом, настоящим зеркалом заднего обзора. Конрад видел в нем коридор, ряд дверей и открытых окошек. Видел высокую раздаточную тележку с алюминиевыми лотками — она стояла уже за две камеры от них. Видел стопку бумажных тарелок, куриную ногу на верхней… «Крокер Глобал»! Восемьдесят фунтов! «Крокер Глобал» давно снабжал Санта-Риту. Последний наряд, который Конрад выполнил в ночь увольнения, был как раз из Санта-Риты. Коробки с морожеными куриными ногами весили восемьдесят фунтов каждая. Конрад закрыл глаза и на миг снова вернулся в морозильную камеру самоубийц, где сражался но ночам с грязно-желтыми ледяными глыбами. Может быть, его куриную ногу грузил Кенни, Херби или Энерджайзер… А он, Конрад, теперь на другом конце цепочки, в этой жуткой дыре. Тележку толкал нескладный костлявый китаец в круглых очках. На вид ему было лет двадцать семь — двадцать восемь. Серьезный, как молодой ученый-мандарин.

Конрад втащил стаканчик обратно, Пять-Ноль покачал у него перед носом указательным пальцем:

— Секрет! Смари, Конрад. Как работай языком. — И подмигнул.

Через минуту послышался стук в дверь, и в окошке показались круглые очки китайца-трасти.

— Э! Ужин! — тонким голосом объявил он.

Пять-Ноль подошел к окошку и, выдвинув челюсть, уперся в трасти тяжелым взглядом. Китаец передал ему бумажную тарелку с куриной ногой. Пять-Ноль повернулся вместе с ней к Конраду, опять подмигнул и откусил от ноги огромный кусок. Почти половину. Потом повернулся обратно к трасти, пихнул ему в окошко тарелку с надкушенной ногой и сказал, заталкивая мясо за щеки:

— Э, парин, чё за отстой? Смари! Какой-то аб-бал смолотить половина доббаной курица. Давай ще одну, парин!

Он сверлил костлявого китайца таким убийственным взглядом, что, если бы взгляд в самом деле обладал разрушительной силой, трасти тут же упал бы замертво. Но китаец тарелку не взял.

— Что? — переспросил он, подняв глаза на Пять-Ноль.

— Смодай! — смотри, проверяй, — доббаная курица, на хрен, бра! Какой-то аб-бал схарзал половину эдой мудагуги! Давай ще одну!

— Кончай, парень, — устало отозвался трасти. — Ты же сам отгрыз полноги.

Конрад заметил в глазах Пять-Ноль секундное замешательство. Трасти заговорил более низким голосом, совсем не так, как полагалось костлявому слабаку-китайцу. Заговорил как черный. Пять-Ноль свирепо прищурился, сжал челюсти и перешел к угрозам:

— А-ааа! Чееево? Биток, да? — Лицо у него было такое яростное, что и без знания гавайского сленга можно было понять: «Драться хочешь?»

— Слушай, парень, — сказал тощий китаец в очках. — Ты здесь сидишь, я здесь сижу… сечешь?… Я не хочу никого трогать… никого оскорблять… Я тока мотаю срок… Понимаш, что я говорю? Я не хочу никакого гемора, не пытаюсь тебя наколоть… Ну и что ты пасть раззявил? Я катаю тут эту долбаную тележку не затем, чтобы устраивать гемор, наезжать на кого-то, кого-то накалывать, разбираться, гонобобиться, заниматься всякой бандой… сечешь?

Конрад был поражен не меньше гавайца. Из глотки костлявого очкарика лился голос братка с восточной окраины Окленда, уверенного, снисходительного, своего среди своих, прекрасно знающего, как осадить обидчика и перейти к делу.

— Так что, парень, можешь схавать половину этого блока, половину Санта-Риты, половину округа Аламида, половину чертова Восточного залива, если хочешь, только нечего морочить мне голову насчет половины этой ноги. Я ниче не могу поделать с другой половиной, разве что получить по кумполу от начальника. Он мне сразу сказал: «Дашь себя наколоть — получишь добавку. От меня». Понятно? Так что давай-ка по-хорошему, парень, бери свою тарелку, эти чертовы полноги, и вали с богом, салям алейхем, ты сам по себе, я сам по себе, и все тип-топ.

Пять-Ноль с полуотвисшей челюстью потянул от окошка свою тарелку — молча, только изумленно глядя на этого костлявого трасти в пыльных очках и мешковатой желтой робе. Гаваец сразу как-то сник и медленно отошел от двери, машинально держа тарелку перед собой и пялясь невидящим взглядом на свою койку — как в трансе. Конрад взял у трасти другую тарелку. Пять-Ноль сидел на койке, уставившись в стену. Раздалось позвякивание — трасти покатил тележку к следующей камере.

Конрад не знал, стоит ли сейчас заговаривать с Пять-Ноль. Человека только что унизили, а он после своих поучений сам же и спасовал. Но Пять-Ноль избавил Конрада от замешательства.

— Не лыбяся, э! — рявкнул гаваец, но злость его тут же сменилась досадой. — Облом, парин, да? Слышал эдого хымыря? О-о, у эдого аб-бала тут есть свои! Эдод хымырь давно водит дружбу с пополос. Без байды, парин. Может, с «Черными бойцами», может, с «Уродами». С этими аб-балами биток нечего и думать! — Он сокрушенно покачал головой.

У Конрада в голове вертелось: «Сказать или не сказать? Ведь это очевидно». Можно было тактично промолчать и кивнуть, сделав вид, что он оценил проницательность гавайца. Однако что-то подсказывало Конраду — это хороший повод завязать разговор, сойтись с хатником поближе. И он рискнул:

— Но ведь этот трасти не такой мощный парень, как ты, Пять-Ноль. Это всего лишь тощий китаец в толстых очках.

В ответ сердито:

— И шшто?

— Может, он просто следует твоему совету?

— Эт какому же?

— Помнишь, что ты мне до этого говорил? «Работай языком, в „биток“ не ввязывайся». Вот трасти и работает языком. Этот амбал умеет поговорить, а?

Пять-Ноль на своей койке зло прищурил глаза. Потом лицо его разгладилось, и он задумчиво уставился в стену. Через минуту гаваец с улыбкой посмотрел на Конрада и кивнул.

— Точняк, бра, — сказал он, — точняк. — И грустно рассмеялся. — Эдод хымырь хорошо работает языком. Эдод хымырь — у эдого хымыря язык подлиннее моего! У эдого китаёзы он прямо на батарейках, полный вперед! — Пять-Ноль расхохотался. — Все, Конрад, больше не слушай меня! Слушай эдого китайского хымыря!


Дважды в день, утром и вечером, охранники выводили заключенных из камер в «общую комнату», где те проводили по четыре часа «общего времени». В принципе, никого не принуждали, можно было остаться в камере. Но тогда будешь просто сидеть один — ходить из «общей комнаты» в камеру и обратно не разрешалось. Конрад так боялся попасться на глаза Ротто, что сперва решил отсидеться. С другой стороны… целый день торчать в этой клетке для ящериц, глядя сквозь проволочный потолок на мостки охранников и слушая скрип вентиляторов, — перспектива довольно мрачная… к тому же рано или поздно выйти всё равно придется — надо же принимать душ… и потом, Конрад не хотел, чтобы хатник считал его чудаком или, еще хуже, трусом… кроме того, тело просило движения, пусть даже короткой прогулки в унылую «общую комнату»… и что-то внутри — его никчемная обманутая душа? — говорило, что страху нельзя поддаваться. Поэтому Конрад вышел в коридор вместе с Пять-Ноль и всеми остальными.

Общая комната — большая бетонная коробка с двумя рядами металлических столов посередине. Столы и стулья, как и прочие предметы обстановки, привинчены к полу. Вдоль одной из стен несколько кранов с душами, отгороженных от общей комнаты бетонной перегородкой по пояс высотой, возле стены напротив за такой же перегородкой несколько унитазов и раковин. У третьей стены два телефона с оплатой разговоров за счет вызываемого абонента. Рядом телевизор на высокой металлической подставке. Переключать программы можно было, лишь взобравшись на один из столов, и то при высоком росте. Над головой не имелось ни проволочного потолка, ни мостков с охранниками, только видеокамера в углу — она передавала изображение на монитор охраны. Видеокамера располагалась так, что за душевой перегородкой без всякого ведома охранников могло происходить… что угодно.

Эта мысль сразу обожгла Конрада ужасом. Надо было держаться от Ротто и его группы как можно дальше, но не приближаясь при этом к Громиле и его прихлебателям. Громила сразу бросался в глаза, стоило хотя бы мельком взглянуть в сторону телефонов и телевизора. Желтые ленточки у него на голове сливались в неровный ореол. Окруженный свитой, он сидел за столом, откуда было удобнее всего смотреть телевизор.

Передавали концерт на гигантской арене — пела какая-то чернокожая Лорелея Уошберн. Скорее вопила, чем пела. Между высоким и низким регистром она всегда выбирала высокий и громко кричала, чтобы взять ноту. «Разрывается сердце мое-о-о-о-О-О-О!» Вопли эхом отскакивали от бетонных стен «общей комнаты». Но Громилу и компанию интересовала не Лорелея Уошберн, одетая в платье хотя и обтягивающее, но длинное и всего с одним разрезом. Нет, их внимание было приковано к подпевающим Лорелее смуглым девицам в плиссированных мини-юбках, едва прикрывающих ягодицы. Когда девушки покачивали бедрами или кружились — а они то и дело раскачивались и кружились, — плиссированные юбочки взмывали вверх, как раскрытые веера, демонстрируя зрителям блестящие трусики-бикини. Трусики соперничали с размерами самого откровенного белья, и вид этих практически голых задниц не на шутку завел шайку Громилы.

— Вот это дело, киска!

— Не говори, бра! Эт те не педики, опущенные и прочая фигня!

— Да, эт дело! Эт жизнь, парень!

— Я готов, сладенькая! Солнце, у меня уже стоит!

— Ну и задница у этой телки!

— Тряхни булками!

— Двигай булками!

Конрад похолодел. «Опущенные». В этих возгласах ему слышались намеки, которые не имели никакого отношения к трем соблазнительным танцовщицам на экране. Амбалы, устанавливающие свои порядки в общей комнате Санта-Риты, предпочитали женщин, но на время отсидки гомосексуалисты были для них вполне приемлемой заменой. А в тюрьме, кроме педиков и трансвеститов, которых везде хватает, есть еще и «опущенные» — молодые, хорошо сложенные караси, каким был когда-то Шибздик, которого к гомосексуальным актам принудили силой…