ют. Мои чувства к Майе не могут быть дурными потому, что они естественны. Я не меняю тебя на нее. Я хочу тебя продолжить с нею. Ее молодость дает мне надежду достичь того, что недостижимо для нас с тобою. Что мы упустили по собственной глупости. Легкомысленно упустили. Мне сорок шесть лет. Сорок шесть. Скажи, почему я должен признать себя побежденным. Я могу еще вырастить трех сыновей, которые и дальше понесут имя Турлава. Я здоров, полон сил. Почему же на мне должна прерваться цепь, с меня начаться увядание. Мне всего-навсего сорок шесть. Ты говоришь, эгоизм. Неправда. Я как раз хочу загладить свой эгоизм. Какие мы были глупцы. Я жалел тебя, ты жалела меня. И во имя той жалости мы безжалостно лишили себя самого дорогого, что наша любовь могла дать. Вместе нам уже не исправить ошибки. Лишний раз могу тебя пожалеть. Да какой прок от жалости. Правда куда более безжалостна, чем жестокость. Так ради чего нам оставаться вместе. Ради воспоминаний. Привычки. Накопленного добра. Вите мы больше не нужны. За свою жалость я понес суровое наказание. Не требуй же последней, высшей меры. Мне бы хотелось сохранить надежду. Неужели так трудно понять. Неужели это так бесчеловечно. С яблонями тоже бывает. Не плодоносят. Тощая земля. А ты окопай деревцо, поменяй землю. Бах-бах-бах. В ночной тишине посыплются в траву яблоки. Бог ты мой, сколько яблок. И какие душистые. Живая плоть. Яблоки жизни. С нежной молочной белизны кожицей. Когда на них падает хрупкий прозрачный свет. И скользит над ними моя ладонь, легкая, как дуновение ветра. Бах-бах-бах. Должно быть, тормоза под вагоном. Поезд следует дальше. Станционные огни светят в окно, мечутся по стенам, совсем как потревоженные летучие мыши. Твоя юность пахнет яблоком. Но я хитер, против ветра крадусь к тебе, точно волк к косуле. У кожи моей запах прошлогодних лежалых яблок. Не обкрадываешь ли ты себя. Зачем это тебе. В самом деле не понимаю. Все быстрей вращаются колеса. Качается полка. Качается. Качается. Я бегу. Разгар лета. Цветут липы, лепестками усыпан асфальт. На бегу дышу полной грудью. Бегу по старому деревянному мосту, что в конце теперешней улицы Горького, по мосту, которого давно уже нет. Пробегаю развалины дома Черноголовых, и развалин тех давно уже нет. Сердце в груди колотится, пот заливает глаза. Бегу, ищу Ливию. Мне кажется, я еб потерял. Мы потеряли друг друга. Бегу, озираюсь по сторонам. Вот она стоит. Хватаю за руки, поворачиваю лицом к себе. Все это так давно. Я успел позабыть об этом. Нет, тогда так и было. Было, было. Бах-бах-бах. Опять тормоза. За окном огни. Разучился спать в поездах. Ух, какая жара. Хочется яблока. Я сам стоял перед собой — так зримо, так близко. На расстоянии вытянутой руки. Будто бы даже в красках. Все же нет — в черно-белом изображении. Надо попробовать заснуть. До Риги еще далеко. Что за шум. Мечется сердце. Нет ему покоя.
Глава пятая
В середине января Турлав понял совершенно ясно, что подошло время сказать Ливии правду. Каждое утро он вставал с мыслью, что вот сегодня непременно скажет, но всякий раз что-то мешало, и все оставалось по-прежнему. Он поставил себе последний срок — в любом случае до двадцать шестого января. Двадцать седьмого у Ливии день рождения.
Иногда ему казалось: если бы Ливия пришла тогда встретить его на вокзал, он бы сказал ей сразу. Но она не пришла, в тот день у нее было дежурство. За ужином с ними сидела Вита. Ливия испекла яблочный торт, была в отличном настроении. Сказать сейчас? Это будет для нее жутким ударом, решил он. Нельзя так сразу, сначала надо подготовить.
Потом он рассудил, что торопиться не стоит и по другой причине: в их отношениях с Майей оставалось много неясностей, о будущем пока разговора не было. В конце концов, любовь Майи могла и пройти. Возможно, и себя не мешало проверить на трезвую голову, подождать немного, успокоиться. Сразу же вставал и квартирный вопрос. Какой смысл заводить разговор с Ливией, если уходить ему сейчас было некуда. Майя жила с родителями в двух проходных комнатах.
В том, что Ливия что-то чувствует, он нимало не сомневался. Она была холодновата, однако никаких обид не высказывала. Даже слова его о том, что впредь он намерен спать на диване в большой комнате, приняла как должное, без недоуменных вопросов. В последнее время Турлав нередко возвращался домой в скверном настроении, бывал подчас несдержан и резок. Иногда ловил себя на том, что сознательно пытается разозлить Ливию. Терпимость ее пугала, почему-то казалось, что развязка наступила бы скорей и естественней, если бы они рассорились. Мир и покой давались ценой такого напряжения.
До двадцать седьмого января это нужно непременно сделать. Ритуал «поздравления мамы» у них в семье был слишком интимен, душой не покривишь. При одной только мысли о притворстве ему становилось не по себе. Нужно постараться всех избавить от этой комедии — и Ливию, и Виту, и самого себя.
Но прежде всего следовало поговорить с Витой. Дочка, ты уже взрослая, попытайся меня понять. Никаких совместных подарков на этот раз не будет. Вот деньги. Если хочешь, что-нибудь купи, не хочешь — поступай как знаешь. На сей раз я не участвую. Пойми — не могу. И не смогу поутру будить Ливию песней. Не смогу целовать ее сорок четыре раза. Это было бы мерзко. Поцелуи Иуды. Думаю, ты знаешь, что такое поцелуй Иуды. Твой магнитофон без конца выкрикивает «И-у-да!». Двадцать седьмого я уеду в командировку. Надеюсь, Ливия догадается гостей не приглашать. Кое-кто может прийти без приглашения, уж конечно придет…
Но день шел за днем, а Вита не вспоминала о подарке. Неужели позабыла про мамин день рождения? Трудно поверить. Скорее всего, и Вита что-то чувствовала, не ребенок. В последнее время они мало виделись. Утром, когда он собирался на работу, она еще спала. Вечером он уже спал, когда возвращалась Вита.
Однажды все же встретились. Он открывал дверь в полной уверенности, что дома никого нет, но Вита на кухне жарила картошку. Более удачного момента ждать не приходилось. Ливия дежурила у себя в диспетчерской городской «скорой помощи». Они были одни.
— Ну, Витошка, жареная картошка, — сказал он, — как поживаешь? Узнаешь еще отца родного? Давненько не виделись.
— Ах, не говори, папочка, — отозвалась она, взмахнув масленым ножом, словно гренадер саблей, — я и в самом деле жареная картошка.
— Это почему же?
— Да потому, что я такая мягкая.
Он не понял, о какой мягкости она говорит.
— Голова у меня мягкая, язык мягкий, уши мягкие.
— Глядя на тебя, не подумаешь.
— Сегодня сдавала последний экзамен. Молекулярную физику.
Он почувствовал, что краснеет. Первая экзаменационная сессия Виты прошла для него незамеченной.
— И тебя ничуть не интересует, какую отметку я получила?
— Нет.
— Очень даже непедагогично.
— Тот, кто получает тройку, никогда не задает подобных вопросов, это — во-первых.
— А что во-вторых?
— Во-вторых, ты моя дочь.
Он снял в коридоре пальто, зашел в ванную вымыть руки. И, глянув в зеркало, увидел на своем лице улыбку. Гордость за дочь и любовь к ней, эти чувства, нахлынувшие вдруг, смутили его еще больше, чем только что испытанные угрызения совести и стыд.
— Двадцать седьмого день рождения мамы. Ты не забыла?
— Нет, — сказала она, так же густо краснея, как он. — Просто у меня совсем не было времени.
Привалившись к дверному косяку, он наблюдал, как она переворачивает обжаренные ломтики картошки.
— Мне надо с тобой поговорить об одном важном деле, — сказал он.
— А мне — с тобой.
— В общем, я должен был сказать тебе это еще раньше.
— Я тоже.
— По-моему, у нас речь пойдет об одном и том же.
— Не знаю, возможно.
— Я уверен. И давай поговорим как люди взрослые, чтобы между нами не было никаких секретов.
— Правильно, — сказала она, — Мы собираемся подать заявление.
Не разговор, а игра в жмурки. Вот опять на что-то натолкнулся.
— Какое заявление?
— О браке. В загс.
— Прошу прощения, но я… — У него даже в глазах помутилось. — Я что-то не понимаю.
— А что тут непонятного. Хотим уладить формальности. И чем скорее, тем лучше.
— Ты выходишь замуж! (Ну и ну!)
— Это упростит положение.
— Какое положение?
— Мы не можем друг без друга. А когда приходится жить поврозь, возникает столько неудобств.
— Друг без друга не можете! О каком «друге» ты толкуешь? Эдмунде или Иваре?
— О Тенисе, папочка.
— Что такое Тенис? Что еще за Тенис? Давно ты его знаешь?
— Какое это имеет значение?
— Тоже студент?
— Говоришь так, будто сам никогда не любил. Я думала, ты знаешь…
— Знаю — что?
— Про Тениса. Я маме рассказывала сразу после нашего знакомства. Но вы с ней последнее время почти не разговариваете.
Турлав достал платок, высморкался. Он почувствовал, что должен что-то сделать, безразлично что — руки чесались. Вот это номер! Но вдруг подумал: мы же с ней могли поменяться ролями. Заговори он первым, возможно, теперь Вита допрашивала бы его. Да как же так? Да почему? А давно ты ее знаешь?
— Не всем же учиться, — сказала она, — кто-то должен и работать. У него два брата, сестра. Старому Бариню не под силу было всех четырех поставить на ноги.
Кому, кому? Старому Бариню? На мгновение Турлаву весь разговор показался бредом.
— При чем здесь Баринь?
— Тенис — внук Бариня. Мы познакомились на похоронах. На похоронах старого Бариня. Ты сам меня туда послал. — Вита усмехнулась. — Выходит, судьба.
На Турлава, казалось, нашел столбняк.
— Это случилось, когда засыпали могилу. Тенис снял пальто и дал мне подержать. Не кому-нибудь, а мне, совсем незнакомой, чужой. Можешь поверить, я его сразу узнала: он. Будто на ухо кто шепнул. Можешь такое понять? У вас с мамой тоже так было?
Он пробурчал что-то невразумительное.
— Тенис Баринь, значит. Внук старого Бариня.
Она кивнула.
— Все равно. Несерьезно это. Ты ведь только на первом курсе.