Ну и что? Влюбленные дурачки. Идут той же проторенной дорожкой, что и все остальные. (И слава богу, зашли уже довольно далеко.) Щека Тениса прижалась ко лбу Виты? А как же иначе? Любить — значит жаждать. Пальцы Виты у Тениса на ладони? Все в порядке. Тенис был бы чучелом гороховым, если бы при всей своей любви сидел бы рядом с девушкой на манер католического патера. Чего тут, право, беспокоиться? Почему их щенячья идиллия так волнует мне кровь? Неужто во мне говорит собственник, который по-прежнему считает Виту своей и не желает смириться с тем, что кто-то ее отнимет? К тому же отнимет в прямом смысле слова физически, при помощи самых обычных мужских приемов, при восторженном ее попустительстве.
От них исходило прямо-таки сияние счастья, влюбленности. То, к чему он и сам стремился, что, стиснув зубы, силился вернуть, сохранить, у этой желторотой парочки получалось естественно и просто. Неужели, когда он вслушивался в этот дивный воздушный моцартовский смех, в нем рождался Сальери?
Мы все словно чертежная бумага — лишь один раз, один-единственный раз возможно провести на ней линию легко и чисто. А чуть только стер, останется след, а на выскобленном месте новую линию провести нелегко, проступают прежние прочерки.
Незаметно он постарался так повернуть зеркальце, чтобы видеть лица молодых. И, наблюдая за их влюбленными взглядами, Турлав ощутил, что его мысли тоже светлеют и проясняются. О какой тут зависти может быть речь? Нет, не настолько он наивен. Смех Виты его беспокоил совсем по другой причине. Смех Виты напоминал Турлаву смех Майи в тех редких случаях, когда они оставались наедине, свободные и счастливые, хотя не без чувства вины, как олени, перемахнувшие через высокий забор и при луне пасущиеся на клумбах с тюльпанами.
Не знаю, как долго сам буду счастлив. Не знаю, как долго ты будешь счастлива, Вита. Но счастье — это наркоз, оно снимает боль. Тебе и в самом деле повезло. Тебя, словно крепкий, тугой черенок, безбольно оторвут от родного дома, и ты сама не заметишь, как расцветешь, распустишься уже под боком любящего мужа. Конечно, тебе повезло. И потому, надеюсь, ты поймешь меня. Нелюбимым не понять влюбленных.
Турлав заметил, что и Вилде-Межниеце все время поглядывает в зеркало. И потому ли, что день выдался светлым, или потому, что старая дама на сей раз применила другой грим, но ее крупное, старательно накрашенное лицо казалось непривычно бледным.
— Как себя чувствует Тита?
— Тита? Ха. Что ей инфлюэнца. В три дня холеру переболела, бубонную чуму.
— Не скажите. Грипп — вещь коварная.
— Только не для Титы. Да будет вам известно, прошлым летом она регулярно ездила в Меллужи и плавала кролем до третьей мели. Как вам это нравится!
— Надо бы навестить ее. Да вот не знаю адреса.
— Возле парка Виестура. Улица Видус. Напротив дома, в котором жил генерал Алодис.
— Не представляю. Трудно сообразить.
— Американское представительство знаете?
— Понятия не имею. Из тех времен, кроме своего Гризинькална, запомнил еще рождественский базарчик, вот и все.
— Ну, где живет поэт Ревинь.
— Ревинь давно умер.
Она посмотрела на Турлава с досадливым укором:
— Адрес я вам дам.
— Это ее старая квартира? Еще со времен Салиня?
— Разумеется. И Салинь в основном там и живет. Она хранит даже бутылки от пива, выпитого им. Я однажды заехала к ней. Смотрю, возле буфета какие-то поленья. Это доски от сцены рижского Нового театра, объясняет Тита, на них Салинь в девятьсот пятом году пел «С боевым кличем на устах».
— Слышал такую легенду. Салинь пел, а жандармы ждали его за кулисами, хотели арестовать. Но он прямо со сцены спрыгнул в зрительный зал и вышел через обычный вход.
— Да, Салинь любил петь на митингах. Я его знала получше, чем Тита. Уж поверьте.
Солнце поднималось все выше, выпавший за ночь снег сверкал, переливался. Временами, переломившись в покатом ветровом стекле, лучи солнца слепили, словно вспышки автогенной сварки. По-весеннему искрилась под крышами капель, струились ручьи. С заснеженных веток и телефонных столбов комьями срывался снег. Разъезженная середина шоссе сквозь талую слякоть чернела жиром асфальта, а канавы по обочинам дорожники для верности обозначили прутиками. Можно было подумать, земля перед бритьем обильно намылилась, укрывшись в пене сугробов.
Вилде-Межниеце с какой-то особенной настойчивостью рассказывала о своих ролях и партиях, вспоминала Россию времен первой мировой войны, эвакуацию, концерты в нетопленых залах, всякие забавные происшествия их почти голодной жизни. Только однажды ей пришлось остановиться, когда лирический диалог между ней и молодым итальянским тенором в Пензе, передаваемый частью по-русски, частью по-французски, прервал веселый, заливистый смех Виты и Тениса. Вилде-Межниеце обернулась назад, потом достала платочек с кружевной каемкой, вытерла губы и продолжала рассказ. Карло при встречах всегда целовал ей руку. С каждым днем глаза его загорались все ярче, все ниже он наклонялся к ее руке. Кончилось тем, что однажды, припав к ее руке, Карло медленно съехал на пол, обеими руками обхватив ее колени. Как выяснилось, бедный итальянец потерял сознание, оттого что целую неделю ничего не ел.
Проехали часа три, тогда Турлав остановил машину.
— Такое симпатичное местечко. Молодой человек, как вам кажется, не стоит ли нам немного и пешком прогуляться по Эстонии?
— Очень даже здравое предложение, — сказал Тенис, выпустив руку Виты лишь после того, как вышел из машины.
Они вдвоем прошли вперед по шоссе. Тенис в нескольких местах пытался перебраться через канаву, но всякий раз увязал по пояс. Поодаль стояла старая придорожная корчма с широким навесом; двор отгораживала высокая каменная стена.
Обратно Тенис бежал вприпрыжку, размахивая сломанной им под навесом большой сосулькой.
Вилде-Межниеце и Вита по-прежнему сидели в машине.
— Такой славный кабачок, — затараторил Тенис. — Не желаете взглянуть? — (Главным образом это адресовалось Вите.) — Для вас зарезервирован отличный столик, рядом с оркестром. Кофе уже подан.
— Не знаю, как вы, — сказала Вита, нерешительно глянув на старую даму, — а я, наверное, пойду.
— Какой тут может быть разговор, — отозвалась Вилде-Межниеце. — Раз уж кавалеры так старались. Идемте!
И они побрели в сторону корчмы. Вита вернулась с мокрыми ногами, вся в снегу. Похоже, и она угодила в канаву, еще похлестче, чем Тенис.
— Э, Вита, что случилось, никак чашку с кофе опрокинула?
Вилде-Межниеце прошла мимо Тениса так, будто он был пустое место.
— Чашка с кофе может опрокинуться, — сказала вроде про себя, вроде Турлаву, но ни в коем случае не Тенису, — однако воспитанные люди подобные вещи никогда не обсуждают.
И усмехнулась, глянув на Турлава молодо и кокетливо.
— А место в самом деле славное. Так вот, зима восемнадцатого года в Пензе выдалась снежная, морозная…
Чествование Хейно Велмера проходило в Немме, пригороде Таллинна, в его собственном доме. Название улицы и номер дома Вилде-Межниеце забыла, Турлаву ничего другого не оставалось, как расспрашивать прохожих. Никто не знал Велмера. Молодые люди морщили лбы, женщины пожимали плечами.
— Как будто вы не знаете этих эстонцев! — Вилде-Межниеце в сердцах изобразила уничижительный жест. — Это они-то не знают Велмера, как бы не так! Его шестидесятилетие отмечалось как национальный праздник, в театре «Эстония» целую неделю шли спектакли-гала.
После многочисленных расспросов одна пожилая женщина им все же указала нужный дом.
Увидев у ворот машину, сам юбиляр вышел навстречу. Облаченный в смокинг, ставший ему заметно свободным, он шел маленькими шажками, опираясь на лакированную трость с серебряным набалдашником. Для своих восьмидесяти вид имел вполне приличный, а проворство, с каким припал он к руке Вилде-Межниеце, изобличало в нем светского льва.
— Марта! Ты вспомнила обо мне! Вспомнила обо мне! — Голос Велмера с характерными эстонскими модуляциями дрогнул. Затем растроганный юбиляр что-то длинно продекламировал по-французски, и Вилде-Межниеце смеялась звонко и светло.
Турлав помог Вилде-Межниеце внести сверток. Старая дама объявила, что на ночь в доме Велмера она не останется, а до гостиницы доберется на такси. («Пусть Вита меня не ждет, вернусь, скорее всего, поздно».) В «Бристоле» для них были забронированы два двухместных номера.
Втроем они вернулись в центр, устроились в гостинице, там же в ресторане пообедали. Потом покатались по городу — центру и новым районам. Ни в один из театров достать билеты не удалось. Еще немного побродив по улицам, они расстались. Вита с Тенисом отправились в мюзик-холл потанцевать, Турлав вернулся в гостиницу; он захватил с собой кое-какие бумаги, пару часов решил спокойно поработать.
Турлав ворочался в гостиничной постели, временами зажигая ночник на тумбочке, смотрел на часы… Засыпал и опять просыпался, сам не понимая почему. Кровать Тениса пустовала. Мысль о Тенисе, который все еще не появлялся, тревожила его, подобно однообразному, нудному сигналу. Можно было подумать, ему никогда не приходилось спать в гостинице.
Потом Тенис все-таки вернулся, поплескался в ванной. Не зажигая света, на цыпочках вошел в комнату, повесил одежду на спинку стула и повалился в постель.
— Ну, всласть натанцевались? — Турлав поднял голову, включил и тотчас выключил свет. Половина второго.
— Капитально. Только Виту жаль. Весь вечер переживала, вдруг Вилде-Межниеце закроет дверь изнутри.
— Не нравится вам старая дама?
— Редкостный экземпляр.
— В каком смысле?
— Даже слов не подберешь. Будто с другой планеты, такое от нее впечатление.
— Люди большого таланта всегда с причудами.
— Возможно, — не очень уверенно протянул Тенис, — Ее талант для меня дело темное.
— Не забывайте, ей скоро стукнет восемьдесят. Было бы совсем неплохо, если бы и мы в ее возрасте сохранили такую прыть.
— Не о прыти я говорю, — отмахнулся Тенис. — А в общем-то, чего там… Десять тысяч лет жизни ей!