Мужчина во цвете лет. Мемуары молодого человека — страница 65 из 109

— Это вопрос теоретический.

— Знай мы, что такое природа, было бы легче понять, что есть человек, не правда ли?

— Разве это так важно?

— Может статься, что важно! Меня еще в Петербурге учили, что человек — венец природы. А вдруг человек — всего-навсего изъян природы? Сбежавший из-под надзора опасный больной? Маньяк, подпиливающий сук, на котором сидит?

Ничего нового в том не было. Его взгляды относительно ошибочной ориентации науки я знал в различных вариациях. По мнению Большого, и легенду об Адаме и Еве тысячелетиями толковали превратно — будто бог наказал их за то, что занимались любовью. (Я тоже теперь занимался любовью!) На самом деле Адам и Ева были выдворены из рая за научные эксперименты.

А дальше следовала космическая гипотеза Большого: Земля — испытательный полигон, где перед масштабным расселением жизни в Космосе различные модели человека проверяются в различных условиях. В рамках исследовательской программы к людям в людском обличье и подобии засылают провокаторов-мессий: Иисуса, Магомета, Эйнштейна, Кюри, Пикассо, Флеминга. Меня особенно беспокоил тот факт, что в список смутьянов и провокаторов Большой зачислял также Эйнштейна. Нет, с этим не могу согласиться, возражал я. Теория Эйнштейна прекрасна. Мне очень по душе, к примеру, мысль о том, что вместе со скоростью меняется и время.

— Тебе не кажется, что Эйнштейн, как и Магомет, сулит людям рай «по ту сторону горизонта»?

— А Пикассо?

— Чистейшей воды провокатор. После него уж никто не сможет определить, где кончается в искусстве серьезное и начинается шутовство.

— Тебе нравится суп с клецками, а маму от него воротит.

— Именно так, Свелис, тут мы подходим к традициям. В основе традиции отсеянный опыт.

— И у моих молочных зубов имелся немалый опыт, но вышел срок, и они повыпадали.

— Вот видишь — когда срок вышел! — убежденно рассмеялся Большой.

В таком духе мы могли с ним спорить часами. На сей раз, однако, у меня не было охоты. Я слышал, как за стеной ритмично покачивался маятник часов, твердя одно и то же: спать-спать-спать.

И челюсти у Большого двигались ритмично. Под густыми, изжелта-седоватыми клоками бровей, беспокойно поблескивая, бегали скорее лукавые, чем любознательные глаза. После каждого проглоченного куска морщинистая, пористая кожа с преувеличенным удовольствием подрагивала, морщины на лбу разглаживались, по шее прокатывался кадык, и щеки опадали. За всем этим четко проглядывал череп. С годами он все больше проступал, яснее обозначался. Возможно, и тяжелее становился, потому что шея укорачивалась, и голова уходила в плечи.

— Кто, по-твоему, больше влияет на общество, ученые или политики? — не унимался он.

— Шекспир считал, что дураки. Один дурак способен задать столько вопросов, что сотня умных не сумеет на них ответить.

— То время давно позади. С тех пор, как низринулась лавина всяческих житейских благ, предоставляемых эрой развитой техники, никто никому не задает никаких вопросов. Но попомни мое слово, отвечать придется всем. Всем!

Эти разговоры чем-то были похожи на противоборство, силовую борьбу. Подобно тренеру на ринге, Большой безжалостно гонял мои мысли, нападал и отступал, отвечал на удары и сам их принимал. Его доводы будоражили ум, независимо от того, соглашался я с ними или отвергал. Мне это было по душе. И Большой об этом знал и был доволен, хотя обычно вел себя так, будто находился в полном неведении относительно моей осведомленности. Но тогда я был не в форме. Ронял слова равнодушно, небрежно, как рассеянный прохожий, задевающий свисающие с крыши сосульки.

— Если верить историкам, конца света ожидали уже не раз. Например, на исходе первого тысячелетия. Но вместо светопреставления наступил Ренессанс. Зачем же худший вариант принимать за единственный?

В самом деле таково было мое убеждение. Несмотря на жуткую усталость и сонливость, настроение у меня было отличное. Ни о чем другом в тот момент не хотелось думать. Но это не имело ничего общего с пессимизмом. Пожалуй, напротив. Затаившееся завтра тешило приятными соблазнами. Впасть в безнадежность я был попросту неспособен. Будущее держал про запас. Я его попридержал подобно тому, как оставляют напоследок лакомый кусок.

— Предлагаю заседание перенести на утро. Или на любой другой день. По твоему усмотрению. А вообще мне по душе, что жить — значит немного рисковать. Честное слово!

Большой окинул меня изучающим взглядом, однако ничего не сказал. С удовольствием съел еще два куска кровяной колбасы, большой ломоть черного хлеба с брусничным вареньем. Выпил два стакана чая. И этого ему показалось мало. Захотелось килек, он попросил меня открыть банку. Под конец решил выпить третий стакан чая, но поскольку чайник оказался пуст, пришлось вскипятить воду.

Затем он пожелал узнать, как поживает Зелма, нравится ли она мне и чем занимаются ее родители. Поинтересовался, остановил бы я на Зелме свой выбор, если бы мне поручили создать рабочую группу. Потом попросил назвать наихудшую черту характера Зелмы и в порядке возрастания положительных качеств составить сборную мира из десяти наиболее выдающихся женщин.

Примерно через час мы вымыли посуду. Я был уверен, теперь-то он отправится на боковую и меня отпустит на мягкую спину «бегемота». Но Большой взглянул на часы и сказал:

— Вот видишь, уже утро. Ты дождался электрички, езжай теперь домой. Или ступай на лекции. Хуже нет, когда даешь себе поблажку. Ночью каждый волен заниматься тем, что ему по душе. Но утром всякий порядочный человек обязан приниматься за работу. Vale[12].

Образцы суждений Большого

В моем возрасте, чтобы много увидеть, нет нужды исколесить полсвета.

* * *

— Как поживаешь?

— Прекрасно. Но я тут ни при чем.

* * *

Запомни, Свелис, блоха кусает языком.

* * *

Не настолько я богат, чтобы считать прожитые годы, считаю прожитые дни.

* * *

Плутуя, надо быть предельно честным.

* * *

Умный человек, большой ученый, но дурак.

* * *

Я водку не пью. И разве я от этого страдаю?

* * *

В мягком кресле и мысли размягчаются.

* * *

Человек давно бы вернулся в райские кущи, будь сильные более честными, а умные более смелыми.

* * *

Не смешивай понятий! Бабка не одно и то же, что повивальная бабка. Уменье не одно и то же, что искусство.

* * *

Что толку — делать много? Делай то, что следует делать.

* * *

К тем, кого я уважаю, у меня повышенные требования.

* * *

Ни культурная, ни научно-техническая революция человека не сделали лучше. Если сейчас и требуется какая-то революция, так это морально-этическая. Однако мне ее, как видно, не дождаться.

* * *

Каждый о себе мнит, что он хороший. А другие плохи. И вор, и грабитель, и убийца считают себя хорошими — плох одинокий прохожий, который посреди пустынной улицы кричит «караул!». Плох покупатель в магазине, который приглядывает за своим карманом.

Глава пятая

Поначалу я просто пожал плечами — ничего себе шуточки. Адресованное мне письмо беззастенчиво интриговало своей таинственностью:

«Гражданин Заринь, Калвис Янович.

Вам предлагается явиться на медицинское обследование по адресу: ул. Анри Барбюса, 2 (номер комнаты такой-то) к доктору Гасцевичу (число и время), имея при себе эту повестку. В случае неявки дело будет передано органам милиции».

К учреждению на улице Анри Барбюса, 2, я при всем желании не мог иметь никакого касательства (на страже моего здоровья стояла студенческая поликлиника по улице Упита, 11), посему я допустил одну из наиболее распространенных логических ошибок: решил, что это ко мне не имеет ни малейшего отношения. Нечаянное совпадение. Мало ли на свете всяких курьезов. Возможно, кто-то решил похохмить. В любом случае я не видел оснований для беспокойства, недоразумение — и только. С таким же успехом меня могли пригласить на конклав для избрания папы или для участия в трансатлантической регате.

Матери повестку показал лишь потому, что счел ее достаточно забавной. Мать, прочитав заполненный от руки бланк, сняла очки и вперилась в меня взглядом, одновременно тревожным и робким. Когда она волнуется, зрачки у нее расширяются, и в них все читаешь как по книге. На сей раз в них было написано, что мать меня любит и что она боится за меня. И еще — что мне угрожает опасность, что она в растерянности и не знает, как приступить к разговору. Хотя у нас с матерью взаимопонимание полное, однако до сих пор мы строго держались принципа: не подрывать взаимного доверия легковесной нежностью или пустопорожней откровенностью.

— Я надеюсь, тебе известно, что это за учреждение, — наконец проговорила она.

— В том-то весь фурор.

— Почему же тебя вызывают?

— Понятия не имею. Быть может, какой-нибудь Калвис Заринь, шеф-повар или колбасник, не прошел обязательной проверки.

— Шеф-повару или колбаснику вряд ли бы стали грозить милицией.

— Других причин не ведаю, — стараясь сохранить веселое расположение духа, продолжал я хорохориться, потому как в общем и целом был уверен: повестка адресована не мне. Я говорю «в общем и целом», ибо от несокрушимого монолита моей уверенности встревоженный взгляд матери все же отколол какие-то кусочки. До осязаемых угроз, однако, предчувствия не доросли.

— Может, это как-то связано с военкоматом?

— Не думаю. Тогда бы это шло через кафедру. И не мне одному.

Этого я мог ей не говорить. Но именно так я подумал. И хотя видел, что слова мои в ней отозвались, подобно шквальному ветру, рвущему зонтик из рук, сознание, что я ничего не скрываю, доставило мне смутное удовлетворение.