Мужчина во цвете лет. Мемуары молодого человека — страница 68 из 109

— Ты в самом деле решил, что я заболела?

— Ив мыслях не было. Просто я решил проверить, с какими интервалами по воскресеньям ходят троллейбусы.

— Тебе очень хотелось пойти в театр?

— Я бы там заснул от скуки и во время представления грохнулся об пол.

Нагнувшись, попытался стряхнуть налипшую грязь с отворотов брюк.

Зелма молча наблюдала за мной, а когда я выпрямился, взяла меня за руку и посмотрела в глаза таким взглядом, что я ощутил, как вокруг опять сгустилась туманность.

— Ты ничего не понимаешь, — сказала она с расстановкой и как-то очень серьезно, — Мне хотелось, чтобы ты приехал. Мне было грустно. А грусти я не выношу.

Она рассказала, как однажды в детстве осталась дома одна. За окнами лил дождь, облетали листья. Она расхаживала по комнатам, прислушивалась к перезвону капель на подоконниках, потом уселась у окна, напротив калитки. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь пришел, однако никто не приходил. И тогда ей стало так страшно, словно она была в каюте тонущего корабля. Она совершенно отчетливо ощущала, как грусть плескалась о ножки стола и стула, о ее ноги, как грусть прибывает, вот уж поднялась до шеи, до подбородка. Только сердце в тишине постукивало. Каждым ударом напоминая о том, что она одна. Во всем мире одна. Среди дождя и листопада.

— Я даже не заплакала, — рассказывала Зелма, — просто сидела, сжавшись в комочек, и таяла. Мне казалось, еще немного — и от меня ничего уже не останется. Болезнь в сравнении с грустью сущий пустяк.

— И теперь было то же самое?

— Почти.

— В дождливый день можно загрустить, это я понимаю. Но при такой-то солнечной погоде, как сейчас…

— Как раз наоборот. Тебе никогда не приходилось бывать в лесу летним солнечным днем? В полуденной тишине? Когда черти колобродят.

— Ты веришь в черта?

— Безусловно. Того, который живет в нас. Стоит ему появиться, меня прямо жуть берет. Ну, не сердись. Мне захотелось тебе позвонить.

Я как-то глупо развел руками, но Зелма, похоже, мой жест истолковала превратно.

— Постой, — сказала она, — на этот раз давай без нежностей. Не то настроение. Пойдем посидим у окна!

Как под гипнозом, влекомый незримым воздушным потоком, я последовал за ней. В саду цвела вишня. Белые лепестки, как конфетти, сыпались на зеленую траву.

Я беспокойно поерзал.

— Не надо, — сказала Зелма, — просто посидим. Пока грусть не выветрится. Пока не забудется. Полюбуйся, какая красота! Каждый порыв ветра что-то уносит. Что-то улетает, убегает, исчезает. И в этом, должно быть, есть какой-то смысл. Познавая себя, человек не остается тем же, каким был. Мы плывем безостановочно. Быть может, не вперед, а вверх. Или вниз. Но плывем. Летим. Осыпаемся…

Меня охватило странное томление. Подбородком прижавшись к ее плечу, сидел неподвижный, усталый, счастливый.

Как хорошо, что Зелма позвонила.

Глава шестая

На первом этаже универмага пестрый питон людской очереди проворно опустошал ящики с только что поступившей в продажу колбасой. Как обычно, когда приходится ждать, я занимался какими-то вычислениями, лишь бренной своей плотью пребывая в шумливой взбудораженной толпе. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оглянулся — он.

— Ну, привет! Вот здорово! Так и знал, что встретимся. По дороге столкнулся с человеком, очень на тебя похожим. А это, считай, закон — увидел двойника, встретишь и подлинник.

Странно было видеть у него в руке сетку с курицей, бутылкой молока и прочими продуктами. Но Янис Заринь в самом деле вид имел радостный. Его крупное лицо с живыми беспокойными глазами постоянно излучало повышенную активность и вместе с тем подкупающую застенчивость. Щеки были гладко выбриты, спрыснуты одеколоном, но мне показалось, что он относится к тому типу людей, которые дня три подряд могут ходить небритыми. Серийный костюм, изрядно поношенный, ничем особенно не выделялся; если поначалу и производил впечатление известного шика, то достигалось это броским галстуком и платочком в нагрудном кармане. Профессиональная принадлежность, таким образом, проявлялась в том, что ниже пояса внешняя элегантность сходила на нет. Неутюженные брюки явно коротковаты, отчего потешно открывались щиколотки. Стоптанные башмаки на микропорке попросту жалки.

— Становиться в конец не имеет смысла, — сказал он, — пристроюсь перед тобой.

— Я тут одному занял очередь, да что-то он не показывается.

Широко раскрыв и без того большие глаза, он свободной рукой взял меня за лацкан.

— Ну? Как дела?

— Хорошо.

— Что нового?

— Ничего особенного.

— Э-эх, дружок, — усмехнулся он, — мир по своей сути тот же универмаг. Непрерывно что-то ремонтируют, улучшают, но все привести в порядок надежды нет. Остается утешать себя мыслью «на наш век хватит». А противоречия необходимы. Противоречия — источник всякого развития. Об этом основном положении диалектики нередко забывают. И чтобы разобраться в том или ином человеке, надо найти в нем главное противоречие. Тебя интересует мой конфликт? Изволь. Всегда стараюсь быть хорошим. А на поверку выходит, что я плохой. Сам не пойму, в чем тут дело. В институте был у нас доцент, он так говорил: желаете выяснить, к чему вы по-настоящему стремитесь в жизни? Напишите о себе некролог.

С Заринем было совершенно немыслимо оказаться в ситуации, которую именуют «неловким молчанием». В любой момент у него имелся по крайней мере десяток тем, на которые можно было поболтать, побеседовать, профилософствовать или пошутить, втянув в разговор и собеседника. Амплитуда разговора была столь обширна, что при желании позволяла подключиться на любом уровне, начиная с поверхностного трепа приличия ради и кончая душевным стриптизом, когда раскрываешься нараспашку.

К Янису Зариню меня влекло прежде всего сознание, что он мой отец. То, что меня интересовало в нем, что я в нем открывал с каждым новым туром знакомства (или надеялся открыть), относилось в равной мере к нему и ко мне. Невозможно было отмахнуться от мысли, что этот человек, в общем, остававшийся для меня загадкой, чем-то прояснил и мою генетическую модель, а может, и мои способности, их предел, наиболее выпуклые черты характера, его плюсы и минусы. Все, что еще до рождения отложилось у меня в крови и что до поры до времени скрывали мои юные годы. Так ли чужда мне была эта манера говорить смачно, взахлеб, как в спелый плод, вгрызаясь в каждое слово? А привычка при ходьбе слегка переваливаться? Во всяком случае, при встрече с ним меня неизбежно охватывало чувство, что он действительно мой отец.

На третий или четвертый месяц нашего знакомства он мне позвонил на факультет и спросил, не смогу ли я помочь ему перевезти домой тахту. Я не на шутку разволновался, решив, что сразу окажусь среди его семьи, встречусь со своими сводными братьями и сестрами. Он же, как выяснилось, снимал комнату у трех персональных пенсионерок. Все его вещи помещались в двух чемоданах. На просторном резном письменном столе лежала стопка книг (Апдайк, Распутин, Фицджеральд, какие-то альманахи). Еще транзистор давнишней модели, шахматная доска, початая бутылка коньяка, коробка кубинских сигар, квартет шмулановских чертей, разноцветные фломастеры, теннисная ракетка, потускневший эспандер и ярко-желтый мохеровый шарф. Поодаль, ближе к окну, в простенькой окантовке под стеклом отсвечивала увеличенная фотография: среди группы рабфаковцев усатый грузин в блестящих сапогах. Сначала я принял его за Сталина, но, пожалуй, это был Орджоникидзе.

— Как видишь, здесь я живу, — в своей обычной активной манере прокомментировал мои наблюдения Янис Заринь. — Не сказать, чтоб так уж прямо, как при коммунизме, но вполне приемлемый вариант. Главное, они стирают мне белье и шесть раз в неделю кормят завтраком и ужином. В холостяцкой жизни это крайне важно.

— Почему же не все семь дней?

— Ха. Когда и мы с тобой станем персональными пенсионерами, у нас тоже будут свои фокусы.

В одном Янис Заринь был похож на Зелму — без малейшего стеснения мог обсуждать интимнейшие вещи. В тех случаях, когда это касалось матери, его откровенность вызвала во мне противоречивые чувства. Речи Зариня, вне всяких сомнений, отдавали кощунством, мне становилось от них не по себе. Однако его выводы, оценки открывали для меня дотоле неизвестную точку зрения, а это, что ни говори, интриговало.

— Не удивляюсь, что ты здоров, отменно развит, — однажды, к примеру, сказал он. — Юлия строго следила за тем, чтобы зачать тебя по всем правилам. Она о тебе думала еще тогда, когда мы только целовались.

В златые дни своей любви они вдвоем отправились на какую-то деревенскую свадьбу. Ночь провели на сеновале. Но Юлия все испортила, сказав: ты принял слишком много алкоголя, не хочу, чтобы это было в пьяном состоянии…

Возможно, мне следовало возразить, оборвать разговор, но я, как обычно, отмалчивался. А он говорил себе, с улыбочкой, не спеша нанизывая слова, удобно развалясь в мягком кресле, закинув ногу на ногу, так что задравшиеся штанины обнажили икры.

— Нет ничего более ошибочного, чем рисовать супружество как некую гармонию. Хотя бы потому, что двух одинаковых людей не найти в целом свете. В природе царит иной закон — сильный подчиняет слабого. Борьба за свободу, мой милый, ведется не только между классами, народами и государствами. Борьба за свободу идет и в супружестве. Ибо свобода — это форма энергии. Любой заряд свободы противится подчинению. Таким, каким был, я Юлию не устраивал. Я нужен был ей таким, каким она меня задумала. Держу пари, она и тебя перекраивает в лучшего, чем ты есть на самом деле, подталкивает вверх, подгоняет вперед. Ты для нее идеальный объект любви. Комок глины в ее любящих руках.

Секрет вашего чудесного созвучия кроется в том, что ты пока полностью подчинен ее воле.

— Нисколько я не подчинен.

— Это тебе только кажется.

— Мать говорит, что я строптив. В детстве, например, отказывался есть гречневую кашу.

— Об этом мне судить трудно. Мы расстались еще до того, как ты на свет появился.