– Вы не сомневайтесь, Алёна, – сказал Шура, целуя ей руку, – мне жутко неудобно перед вами, но сейчас просто деваться некуда. А в тот понедельник я у вас как штык с деньгами буду!
И поехал дальше – к Алёниному дому.
Там он ее высадил, помог занести чемодан на четвертый этаж, еще раз поцеловал ручку, назвал благодетельницей и спасительницей – и уехал.
И уехал-уехал-уехал…
А на тех листочках было написано:
На другое утро N вернулся домой. Он не говорил о том, где был ночью, а я не спрашивала. Мне казалось, что, если я спрошу, мне непременно придется рассказать и о своих ночных похождениях. Но никто не должен был знать о них. Я не стыдилась, ведь не сделала ничего дурного, однако это была моя тайна. Наконец-то у меня появилось что-то отдельное от мужа, в котором я так растворялась, что-то свое, собственное! Это меня невероятно возбуждало и радовало.
Спустя некоторое время жизнь наша потекла как прежде. Но кое-что изменилось. Во-первых, в голове моей постоянно роились стихотворные строки. Некоторые я записывала, некоторые так и пролетали сквозь мою память, словно птицы сквозь широко распахнутые окна веранды, пронизанной ветром и наполненной солнцем. Так или иначе, стихи касались того, что я видела на пляс Мадлен.
Однако только слов было мало. Мне захотелось запечатлеть то, что я видела ночью, нарисовать! Я взяла карандаши… Но рисунок, четкость или плавность линий были мне неподвластны. Неподчинение карандаша раздражало меня. Я взяла пастель – нет, опять не то, слишком бледно. Мне нужна кисть, нужна другая манера письма. Краски, но не текучая акварель, а сочное, плотное масло – вот что мне требуется.
Я спустилась вниз, в мастерскую N. Я хотела попросить у мужа краски и холст, кисти, палитру, подрамник… может быть, он позволит мне поработать в одном из закутков его мастерской…
То, что открылось моим глазам, едва я открыла дверь, пригвоздило меня к месту.
На помосте лежала натурщица. Они менялись довольно часто, эти девушки. Так часто, что мне не запоминались их лица. Я давно подозревала, что N мимоходом спит с ними, а теперь еще и увидела.
Оказывается, он писал натюрморт. Букет – много ярких гладиолусов – стоял на рояле. У любого нормального художника получилась бы великолепная картина, однако на полотне N, как всегда, изображены были какие-то кривые и косые уроды, причем совершенно не тех восторженных, победительных оттенков, которыми цветы обладали в действительности. Там, где нужна была оранжевая краска, он смешивал синюю с зеленой, а где требовалась зеленая, брал коричневую. Какой-то ужас! Чем дальше, тем больше я убеждалась в том, что вышла замуж не за великого художника, а за мазилу-неумеху. Он деградировал! Когда-то он написал мой портрет в испанском костюме, с мантильей на голове. Чудесный был портрет. Однако со временем N его возненавидел. Говорил, что это далекое прошлое, старье. Ну что ж, очевидно, сейчас на моих глазах создавалось новьё, творилось будущее. О боже мой, подумала я, ну почему он не может писать, как писал, например, Энгр? Все женщины на его картинах одеты, но словно бы видишь, что у них под одеждой, видишь, что под ней скрыто тело – живое, с кожей, мышцами… А здесь нет никакой жизни, все плоское, мертвое. Он даже цветы не может нарисовать!
Интересно, подумала я в ту минуту, зачем ему натурщица, если он пишет букет?
Через мгновение мой муж показал мне зачем.
Девушка лежала, раскинув ноги. Вот N оторвался от мольберта, задрал свою просторную блузу – я увидела, что его штаны расстегнуты, огромный член торчит из ширинки. Он подошел к натурщице и, не сводя глаз с мазни на полотне, овладел ею. Несколько телодвижений – и он извергся. Девушка, конечно, даже на шаг не прошла по пути удовольствия, однако нашего гения это заботило очень мало. Поднявшись, он одернул блузу и подошел к мольберту. Видимо, секс оказал на N благое воздействие. Он ретиво начал мазать кистью по холсту. Но вдруг что-то застопорилось. Казалось, художник не знает, как лучше нарисовать красный цветок: черным или серым? И для вдохновения он снова навис над натурщицей. Опять несколько телодвижений – и вновь прилив его убогого вдохновения!
Так происходило несколько раз. В конце концов N вошел в такой раж, что по ошибке сунул ей между ног кисть. Девица протестующе завопила, и мой муж, бранясь, прогнал ее из мастерской. Плача от боли, она пошла к двери, и я вынуждена была скрыться.
«Черт, я опять про рамку забыла!» – подумала Алёна и вздохнула.
Она проходила мимо бывшего проектного института, от которого в наше время, естественно, остались рожки да ножки, зато в его многочисленных кабинетах и кабинетиках расплодилось бесчисленное количество каких-то фирм и фирмочек, которые заполонили даже подвалы, и в числе их был хитрый магазинчик, торгующий не смертельно дорогим, но очень хорошим багетом. Алёна уже не раз бывала там, должным образом обрамляя свои живописные сокровища, и с тех пор, как вернулась из Парижа, ее не оставляла мысль сменить рамку на своем чудном приобретении.
Потребность в том имелась – не зря Алёне показалось, что полотно качается. Видимо, рама была неважно сбита, и гвоздики со временем разболтались. Когда Алёна доставала «Продавщицу цветов» из пакета, уже отыскав для нее местечко на стене, рядом с письменным столом, чуточку передвинув другие картины («Лошади и ветер» повесила чуть ниже, а «Лиловый закат» и «Васильки цветут» чуть правей), она обнаружила, что холст практически вывалился. По-хорошему, нужно было сразу снять сломанное старье да выкинуть без жалости, а картину измерить и заказать новую раму, но Алёне вот именно что стало жалко неказистый потертый багет, в который была облачена ее «La vendeuse de fleurs». В нем было что-то… адекватное. Он шел картине так, будто М-О Х писала ее специально для него.
Алёне уже приходилось наблюдать подобное… как бы поточнее сказать… родство, возникавшее между живописным полотном и рамой в течение многих лет. Скажем, в родительском доме была старая-престарая картина, вроде копия с Шишкина, а может, и нет, Алёна так и не нашла оригинала, да и не слишком старалась искать, если честно. Ей нравилось думать, что тот начинающий художник, приехавший в 43-м году на побывку с фронта, внезапно влюбившийся в ее бабушку (тогда, понятное дело, молодую и невероятно красивую) и не нашедший иного способа выразить ей свою любовь (он был женат, она замужем), как написать для нее на загрунтованном куске старой клеенки картину, сам ее создал, а не скопировал. Рама, в которую он свое полотно вставил, была самодельной и с течением лет стала неуклюжим, жалким в своей помпезности сооружением с оббитыми во время переездов и перестановок-перевесок краями, треснувшим и в любую минуту грозившим развалиться на части. И вот Алёна, которая обожала сие полотно, решила раму поменять. Решительно (наша героиня вообще была человеком решительным!) сняла старье, выкинула на помойку и заказала новый багет, выбрав его в той самой мастерской, о которой шла речь выше.
И что же? Рама оказалась великолепной, но картина в ней исчезла. Нет, физически она, конечно, существовала, но ее совершенно не было видно. Все очарование семейной легенды, которая некогда освещала незамысловатое произведение, исчезло. Теперь это была просто плохая и не слишком умелая копия. Алёна, повторимся, дама решительная. И в своей решительности она совершила следующий шаг: новую раму сунула на гардероб, чтоб не мозолила глаза, а сама принялась регулярно ходить на Средной рынок, около которого по выходным открывалось некое подобие парижского пюса. Именно некое подобие, слово «барахолка» для описания того места больше подходит. Ну что ж, такова российская действительность… И в конце концов на той барахолке Алёна нашла должным образом облупившуюся и рассохшуюся раму для своей ненаглядной реликвии. Наверное, с ней тоже была связана какая-нибудь красивая легенда, потому что они с картиной подошли друг другу, как два сапога из одной пары. И гармония была восстановлена. Так Алёна усвоила замысловатую истину: соответствие внешнее не самое главное, куда дороже – внутренняя гармония вещей. У них все как у людей. Они могут ненавидеть друг друга, могут дружить и даже любить…
Да, отчасти опасение, что новая рамка и картина не найдут взаимопонимания, и останавливало Алёну на пути в багетную мастерскую, делало ее столь забывчивой. И все же – именно отчасти. Второй причиной была та, что эту статью расходов она сейчас просто не могла себе позволить. Как-то столько всего сразу навалилось с наступлением осени! Надо было оплатить абонемент шейпинг-клуба, отложить деньги на тренировки в танго-студиях (а она ходила в три разные, в одной посещала групповые уроки, в двух других занималась с отличными тренерами-тангерос, каждый из которых был в своем роде супер, и Алёна не представляла, кого наградить пальмой первенства, со всеми ей было чудесно танговать), потом всякая коммуналка, пить-есть тоже надо, на кефирной диете долго не просидишь, да и на не кефирной тоже. Ну и вообще – жизнь беспрестанно берет какую-нибудь дань. А с деньгами было не бог весть как. Гонорар пока не появился на ее карте, а Шура Коротков так и не вернул долг, хотя уже больше полутора месяцев прошло. Да-да…
Впрочем, надо отдать ему должное – именно в понедельник, то есть тот самый, который был назначен для возврата долга, Шура позвонил Алёне и умоляющим голосом попросил дать ему отсрочку до четверга. Клиент обещает выплату именно в четверг, и Шура немедленно… тотчас же… в клювике… Алёна, понятно, доверчиво согласилась, и с тех пор она не только не видела Шуру, но и не слышала его голоса.
Она не могла поверить, что Коротков ее обманывает. Долго не верила. Наконец решилась ему позвонить. На звонки никто не отвечал, хотя электронный голос не говорил, что абонент недоступен, вне зоны связи и позвоните попозже. Алёна недоумевая дозвонилась до Димы, Шуриного компаньона, тоже милейшего парня, хотя вроде бы без романтического криминального прошлого. Дима сообщил, что Сашка уехал в свадебное путешествие на месяц. Алёна рассказала про долг – Дима страшно удивился, пояснил, что он совершенно не в курсе, но посоветовал Алёне не беспокоиться, мол, Сашка вернется и деньги вернет.