же, смешно сказать – дед немец – Краузе фамилия, а тут сплошной шолом.
А ведь я вузовский преподаватель – ну да, а вы как думали, – начертательная геометрия, а здесь сижу на пособии, как нищая – нелепость какая! Живу на Третьем Лучевом, дыра жуткая и соседи шашлыки на балконе жарят – вонь вся ко мне, просто Зугдиди, честное слово, дикари, но зато с кухни кусочек океана видно – промеж домов, а так – кирпичные стенки, сплошной кирпич, и ведь это каждый день! Вот я и спрашиваю – какой в этом смысл? Кирпичные стенки изо дня в день. Тут же какое терпение-то нужно, а? Да и того не хватит… А он меня бросил, через год как приехали, сказал – надо на Западное побережье перебираться, климат, пальмы, на разведку, говорит, поеду.
Разведчик… Да мне это трын-трава, от вас, мужиков, проку всё одно – ноль, с глаз долой – из сердца вон, вот так вот, уважаемый доктор.
9
«Доктор» ухмылялся, жмурясь потирал руки, изредка от удовольствия привставал на цыпочки. Он сочувственно кивал, покусывая нижнюю губу, чтоб не рассмеяться; старуха вошла в раж и представление было хоть куда. «А вдруг в коробке драгоценности, сложила и в ломбард тащит? – Когана даже пот прошиб от этой догадки, – Точно! Ох ты, господи бога твою мать, вот ведь фарт какой!» – Носил тут один пирожные, – она хохотнула коротко и хрипло, – любовничек, ну да, ну да, из Житомира, начинал «будьте так любезны, если вас не затруднит» а после оказался мазохист. Представляете? Я его линейкой по заднице лупцую, аж до синяков – а он только рад, всё пирожные носит. Миндальные. А я обожаю миндальные, знаете, с такой хрустящей корочкой, рассыпчатые, во рту так и тают. Я ему говорю – Семён, ты что ж носки-то не снимаешь – а он, дурак, улыбается, весь излупцованный как тигр полосатый, а в Житомире секретарём каким-то был, по профсоюзной линии что ли. Ну да вам, докторам, и не про такое доводилось слыхать, я думаю, да… Уморительные случаи бывают… Агнесса Васильевна будто выдохлась – последняя фраза растянулась и повисла, словно наконец-то размотавшаяся пружина. – Рак лёгких, – устало и тихо произнесла она, – просто сгорел за три месяца – Семён – я ревела, ревела… Вы думаете по нему, по Семёну?
По себе! С набережной донеслось нетрезвое пение. Коган покашлял в кулак и фальшивым баритоном бодро спросил, про себя прикидывая как бы завладеть коробкой: – Обрисуйте вашу сексуальную жизнь на текущий момент.
Как доктор я постараюсь оказать посильную… э-э-э, советом и так сказать рекомендацией. Тут стесняться нечего – это мой долг, клятва Гиппократа и всё такое. – Он покрутил головой, осмотрелся. Безлюдно, на набережной пара пьяниц, да и те далеко, не увидят: «А что, дать по рогам и вся недолга, чего тут канитель разводить»
10
До Агнессы Васильевны вдруг дошло, внезапно – как озарение: какой к чёрту доктор! Просто издевается мерзавец, вот ведь какая сволочь! Но даже и не это было важно (важно? – страшно!), а то, что она видела это лицо, видела раньше, видела там – на рельсах, серое с розовой пеной у рта. Редкие зубы и жуткие белые глаза. Как сказал тот военный? Зарезали! Неожиданное открытие обрадовало её – согласитесь, было бы странно ожидать от этого мира чего-то ещё – даже на прощанье – по крайней мере, теперь всё встало на свои места. Теперь всё логично: вот и шута подослали напоследок, под занавес! Липовый доктор продолжал скалиться, щурясь глазами и щеря мелкие зубы, но тут по его лицу пробежала лёгкая рябь, как по воде; Агнесса Васильевна догадалась, ага – те же глупые шутки – и не надоест им, вот ведь навязались на мою бедную голову! Рябь прошла сильной волной и по небу, вздыбила и пляж, и плоский городской пейзаж за ним: трубы и антенны выгнулись, чёртово колесо в парке сплющилось в эллипс (проекция окружности под углом) – верхние кабинки, раскачиваясь, беспечно ловили оранжевый луч почти закатившегося за тёмно-лиловые дома солнца. Агнессу Васильевну тоже качнуло – чёртов песок словно кто-то выдернул из под ног – чтобы не свалиться она ступила назад и опёрлась на палку. Трость сочно вошла в мокрый песок. Агнесса Васильевна хотела остановить это всеобщее кружение, пытаясь сосредоточить взгляд хоть на чём-то устойчивом, не выгибающемся и не колеблющемся. Тщетно. Мерзкий доктор приблизившись, протянул руку к коробке и скорчил рожу, чайки, хохоча, выделывали жуткие сальто-мортале, небо подёрнулось тонким узором мутной пелены – словно пеной, живые прозрачные пятна быстро побежали по воде к упругой и гибкой как хлыст линии горизонта. Она закрыла глаза – там было не лучше: пьяная круговерть пёстрых цветов – маки и нарциссы, изредка васильки.
А ведь василёк, – в непонятном сентиментальном восторге подумала она, – ведь это же самый русский цветок!
Агнесса Васильевна глубоко вдохнула, задержала дыханье и вдруг ощутила внезапный прилив невероятной энергии – словно чугунные цепи пали. Тоска сладко наполнила её гибкое страстное тело, такое молодое и сильное. Обтянутые тугим чёрным бархатом бёдра – разворот – это уже почти танго! – острый змеиный взгляд. Жуткие глаза, прозрачные, зелёные, обведены чёрными линиями – декаданс, эстетическое кощунство, – Агнесса Васильевна крепко сжав рукоять трости, нащупала кнопку и, выгнув талию, вонзила клинок в горло Когана. Коган выпучил глаза и застыл. Неубедительно охнув, он сделал шаг назад, оступился, и вяло взмахнув руками, упал. Агнесса Васильевна повернулась на каблуках, усилием воли собрала воедино рассыпающийся пейзаж – очень мешали чайки.
Небо к этому времени уже погасло и потемнело, включили и пробную звезду.
11
– Ну вот, – подумала она, – похоже, что этот день всё-таки подошёл к концу. Агнесса Васильевна прижала к груди коробку и шагнула в воду. Мелкая волна робко облизнула ботинки, следующая, посмелей, проникла внутрь. Это лишь сперва очень холодно, – успокаивала она себя, – после уже всё равно. Дно пологое, чуть волнистое, как стиральная доска, плавно уходило под уклон. Траурная скука платья, наливаясь океанской тяжестью, сначала тянула вниз, а когда вода дошла до подбородка эта тяжесть вдруг исчезла и сменилась неторопливой плавностью. Будто во сне, когда всё так тягуче медлительно и неспешно. Ей почудилось, что она растворяется, сама становится частью океана. Она хотела обернуться напоследок, но ей стало лень – чего она там не видела? Зажмурясь, она с головой погрузилась в воду. А когда вновь открыла глаза, уже под водой, то не увидела уже ничего – очевидно, кто-то, наблюдавший сверху за всем происходящим, заскучав, выключил свет. – Оно и понятно – скука, – усмехнулась Агнесса Васильевна, – кустарная мелодрама, драмкружок. Однако, приглядевшись к тёмно-сизой толще воды, в мутной туманной глубине она различила округлые серые холмы и впалые долины, бескрайние донные ландшафты, по большей части мрачных изумрудных тонов, по которым беззвучно скользили гигантские тени, – вероятно, левиафаны. Самих исполинов не было видно, но движение их мощных тел безошибочно угадывалось кожей, Агнесса Васильевна ощущала нежную вибрацию. Ища, чем бы занять себя, она слегка оттолкнулась – едва-едва – и плавно поплыла. Слово «парить» само пришло на ум – она улыбнулась, – видать, понапрасну тревожилась, всё оказалось не так уж безнадёжно. Одной рукой прижимая отяжелевшую коробку, другой она распустила пучок – волосы ленивыми волнами потекли назад. После она вытянула свободную руку, разрезая неповоротливую воду энергичным жестом ладони и словно указывая на восток, потекла в сторону предполагаемого восхода. Да, всё и вправду не так уж безнадёжно.
12
На берегу поспешно темнело. Коган лежал навзничь на мокром песке. Лежал в полосе прибоя, широко раскинув удивлённые руки и подставив бледные ладони слабым, едва различимым, новорожденным звёздам. Солнце, скорее всего, уже зашло: здесь, на восточном побережье оно садится, увы, не в океан, – это вам не знаменитые калифорнийские закаты с неукротимой феерией сумасшедших цветов – от золотисто-лимонного до пурпурно-кровавого. Нет, тут закат проще и скромней: солнце незатейливо заваливается за щербатый силуэт города: посиневшие дома, уныло утыканные антеннами, чахлые верхушки тополей, фонарные столбы – всё сливается воедино. Пепельно-розовое небо перечёркивается провисшими проводами и слепым шумом от метания то ли летучих мышей, то ли вечерних ласточек. Ещё минута, другая – воздух уже свеж и чуть сыроват, сумерки выползают из густых теней и оседают, как тяжёлый дым. Небо неумолимо тускнеет, темнеет и умирает. Вот, собственно, и весь здешний закат.
13
Пегий пёс, пропетляв по одному лишь ему ведомому маршруту, пересёк пляж от дощатой набережной до океана и остановился у Когана. Пугливо и недоверчиво, с осторожностью бездомной собаки (разве ж можно кому-нибудь сегодня доверять?) обнюхал тело. Убедившись в относительной своей безопасности, забавно фыркнув или чихнув, пегий упёр передние лапы Когану в грудь, присел и замер. Не очень громко, словно пробуя голос, он заскулил. Звук получился неважный, больше похожий на скрип. Пёс, стушевался и замолчал. После зевнул со вкусом, помотав мохнатой мордой, принялся разглядывать лиловое небо. Нашёл в верхнем правом углу молодой месяц, сосредоточился, завыл снова. На сей раз звук удался – задумчиво-протяжный вой тоскливо поплыл над чёрной водой в сторону уже едва различимого в сумерках горизонта – воображаемой линии, отделяющей небо от океана.
Счастье с доставкой
Выбор был жалок, выбора, считай, не было: Армадилло, Джо-Банан и Горилла. Мещерский провёл пальцем по пыльному ядовито-жёлтому пластику Банана, стукнул костяшками в панцирь Армадилло – тот отозвался пустой бочкой. – Никого нет дома, – хохотнул хозяин, отхлебнув из банки, – Не тяни резину, Ник, кого берёшь? Не невесту ж, честное слово! Мещерский смутился: – Можно примата? Сказал и отчего-то покраснел, словно стянул мелочь с прилавка. В лавке было душно, он вытер мокрый лоб. – Примата? – хозяин, выцедив остатки пива, заученным жестом ловко смял жестянку. – Можно примата. 1Костюм состоял из мохнатого комбинезона с молнией от горла до промежности и большой головы, внутри которой по непонятной причине разило рыбой. Потом Ник догадался, что это, скорее всего, из-за клея – он читал где-то, что клей иногда варят из костей. Этот явно сварили из рыбьих. В глазах маски были проделаны две дыры, но видимость оставляла желать лучшего. Мещерский поправил голову, приблизился к зеркалу, поднял руки и зарычал. Стало смешно и жутко. Он пожалел, что отец его не видит. Мещерский-старший – потомок худосочных краковских баронов, голубоглазый крепыш с гусарскими пшеничными усами и бритой головой, смуглой и гладкой, словно отшлифованной солнцем, обожал при гостях вдаваться в мрачные средневековые подробности своего рода. Над камином в гостиной висела массивная дубовая рама с генеалогическим древом Мещерских. Пергамент под стеклом сохранился неважно, пожелтел, а левый край обгорел, так что часть родни по женской линии навсегда канула в лету. Будучи мужчиной невысокого роста, отец, выпячивая грудь, покачивался с каблука на носок и говорил нарочито низким голосом, слова произносил н