Также мною была рассказана история про моего дядю. История, в общем-то, довольно страшная. У людей, которым я её рассказываю, всегда появляется странное выражение на лицах. Нечто между испугом и брезгливостью. Я их понимаю.
Дядя был человек замечательный. Родился в Москве. Получил высшее образование. Вышел из института, кажется, инженером. Стал работать по специальности. Как все интеллигенты того времени, читал запрещённую литературу и слушал «Голос Америки». Также дядя писал стихи и вырезал клёвые скульптуры из дерева. До сих пор помню фигуру из корней и половины ствола. «Олень» называлась композиция. Дядя умел по-особому взглянуть на грязный кусок дерева и сделать из него произведение искусства. Отсекал он совсем немного, но в итоге получалось здорово. Он умел найти с деревом общий язык. Находить общий язык с людьми у него получалось гораздо хуже. Дядя связался с диссидентами. По слухам, они активно осуждали культ личности. Осуждали уже после того, как культ личности был развенчан на самом верху. За это, наверное, и поплатились. Просто немного перестарались. Дядю посадили. Сидел он где-то на севере. Там простудил голову. Как говорят, именно от этого он начал потихонечку сходить с ума. Первый случай, когда его ненормальность проявилась, семейное предание сохранило во всех подробностях. Однажды дядя вернулся домой, отозвал свою сестру в сторону и сказал:
– Я сейчас в троллейбусе нашу мать видел.
– Глупости, – сказала сестра. – Мать целый день дома сидит.
– Нет, – не унимался дядя. – Я её видел. Она стояла в другом конце троллейбуса и на меня смотрела. Она за мной следила.
– Глупости, – не унималась и сестра. – Наша мать дома.
Так они спорили некоторое время, пока сестру не осенило: он ненормальный, больной. Болезнь дяди стала прогрессировать. Его положили в психушку. Затем дали ему инвалидность и маленькую однокомнатную квартирку в новом районе. Болезнь накрывала дядю какими-то волнами. То он смотрел на тебя бешеными глазами и нёс околесицу, а то был нормальным милым человеком. Милым человеком он был после того, как получал серию уколов в психбольнице.
Ко мне он относился прекрасно. И я его любил. Он, например, позволял мне разрисовывать стены фломастером. Я с удовольствием расписал ему кухню. Впрочем, дядя и сам оставлял на стенах надписи. Одна из них гласила: «А в Музее Ленина вся шинель прострелена». Не знаю, чьи это стихи. Может, дядины? Сам он писал стихи в маленьких самодельных тетрадках. У меня сохранилась одна, обклеенная бархатной цветной бумагой. Стихи в ней, прямо скажем, далеки от совершенства. Вот такое, на-пример:
Думы о судьбах России
всуе тревожат меня…
И далее:
Думы о родины судьбах,
о негодяях и судьях…
Дядя открыл мне творческую часть жизни. Оказалось, что можно сочинять и быть абсолютно свободным и независимым. Дядя просто клеил тетрадки и плевал на чьё-либо мнение. Зимой дядя толстел, а летом очень сильно худел. Он гулял босиком по своему району и занимался карате на берегу речки, которая протекала неподалеку. Карате – это было просто активное махание ногами и руками. Я с удовольствием бегал на речку вместе с ним. И вообще, мне нравилось жить у дяди. Он меня никогда не обижал.
Впрочем, был один случай, когда дяде давно не кололи лекарств, и он стал неуправляемым. Однажды он появился у нас дома, вращая глазами и неся какой-то бред. Затем он ушёл, и я обнаружил, что он украл мой маленький кассетный магнитофон. Тогда я учился в восьмом классе, был уже почти взрослым и даже курил. Делать было нечего, я отправился вызволять свой магнитофон. Надо заметить, что вид тогда у меня был странный. За день до этого я позволил всему классу постричь себя. Буквально каждый брал ножницы и отстригал у меня по пряди. Я искренне надеялся, что после этого поступка меня в классе будут уважать. На самом деле все только посмеялись надо мной и уважения мне эта акция не прибавила. Причёска на голове была жуткая. Короткие волосы топорщились, а длинные пряди свисали. Удивляюсь, как меня не остановил на улице милицейский патруль. Приехал я к дяде. Он долго не хотел меня впускать. В итоге приоткрыл дверь, и я, извернувшись, как-то в его квартиру забежал. Пока нашёл магнитофон, пока затолкал его в сумку, дядя меня в квартире закрыл. Ладно бы входную дверь, так дядя запер ещё дверь, ведущую в комнату. Страшно не было. Я пошатался по комнате, покурил, затем вышел на балкон. Седьмой этаж. Тёмное небо. Внизу по дороге с шелестом проезжали машины. Я перекинул лямку сумки, в которой лежал магнитофон, через голову, ещё немного постоял, а после стал перелезать на соседний балкон. Говорят, в такие моменты не стоит смотреть вниз. Я посмотрел. Ничего особенного не произошло. На соседнем балконе стояли велосипеды – детский и взрослый. Пришлось перелезать ещё и через них. Оказавшись на чужом балконе, я заглянул в окно, ведущее в комнату. Соседи смотрели телевизор. Всё чинно и прилично. Муж, жена, дочка и сын. Они как бы смотрели в мою сторону, только немного ниже – туда, где мерцал экран. Звука телепрограммы я не слышал. Постоял ещё немного, собрался с силами и постучал в стекло. Соседи оторвались от экрана и уставились на меня. Для них это был шок. Я лично таких испуганных и удивлённых взглядов больше в жизни не видел. Пришлось постучать ещё раз, чтобы привести их в чувство. Глава семейства открыл мне балконную дверь. Теперь соседи меня узнали. Думаю, поначалу их сбила с толку моя дикая причёска. Сопровождаемый всеми членами семьи, я проследовал к выходу. Что сказать, они мне даже посочувствовали. Привыкли к выходкам моего дяди.
Мне кажется, после этого происшествия дядя стал сдавать. Какое-то время спустя он завёл себе подружку. Тоже из сумасшедшего дома. Была она похожа на бывшую хиппушку – тихая, улыбчивая. Плела из бисера фенечки и даже небольшие картины. После свои поделки продавала. Дядя в ней души не чаял. Короче, они нашли друг друга.
Вдруг я узнаю, что у неё случился приступ душевной болезни. Она съела кучу каких-то таблеток и утонула в ванне. Жуть. Дяде, понятно, немедленно сделалось худо. Он попал в больницу. Пролежал там довольно долго и вышел, помню, в начале осени. Вышел другим человеком. Совсем уже сам не свой. Закончилось всё печально. Дядя тоже отравился таблетками – теми самыми, которые в малых дозах делали его нормальным человеком. Самоубийство произошло летом. Мёртвый дядя несколько суток пролежал в квартире. Обнаружили его соседи, к которым я в своё время перелез через балкон.
Дядю увезли в морг. Через неделю мы с матерью поехали прибраться в дядиной квартире. Помню, я внутрь не вошёл, остался стоять у подъезда. Мать оказалась смелее. Она поднялась наверх и спустилась с матрасом, на котором умер дядя. Матрас весь был в грязно-ржавых пятнах. Мать бросила матрас на помойку, но тут же какие-то люди подхватили его и поволокли к себе домой.
– Стойте, на нём же человек умер!
Но людей эта информация не смутила. Им нужен был матрас.
Вообще-то я верю в Бога. Мне кажется, что Иисус Христос реально существовал. Иначе чем объяснить слёзы, которые сами собой наворачиваются в церкви? Или благоухание, исходящее от святых мощей в Сергиевом Посаде? Бог есть. Только не вполне понятно, что он этими неожиданными смертями хочет сказать.
Я, Ковров и Баранов в тот вечер перед поездкой на дискотеку в Клин не говорили о Боге. Мы вспоминали, как нас предали девицы в трудовом лагере. Точнее, мы с Ковровым вспоминали, а Баранов с интересом слушал. В то лето Баранов с нами в трудовой лагерь не ездил. Он был на съёмках. А мы провели целый месяц в деревянных домиках под Николаевом. Там было жарко, весело и заставляли собирать водянистые огурцы размером в полруки. Жили по трое в комнате. В шесть часов утра педагог Н. Н. – тот, о котором я уже рассказывал, – ставил перед корпусами колонку размером с платяной шкаф и включал Deep Purple Highway Stars. Просыпались под хард-рок. Продирали глаза, тащились в столовую. Ели холодную жареную рыбу, которую давали три раза в день, и выдвигались на поле. Не помню, сколько следовало набрать огурцов за смену, помню только, что никто из нас нормы этой за всё наше пребывание не выполнил. Вместо того чтобы вкалывать, согнувшись в три погибели, сидели между грядками, ржали как лошади, бросались огурцами. После возвращались в трудовой лагерь, и начиналась весёлая жизнь. Мы играли в группе. К колонке перед корпусами подтаскивалась остальная аппаратура. Ковров был соло-гитаристом. Педагог Н. Н. запрещал ему вставать. Он заставлял его играть сидя. Для Коврова это были адские мучения. Ему хотелось вскочить и, как Блэкмор, тряхнуть шевелюрой и грифом. Но педагог Н. Н. не давал ему разойтись. Мне, кстати, всегда казалось, что стоя Ковров играет гораздо лучше. Ганеев играл на барабанах.
Я, Ганеев и Ковров в трудовом лагере жили в одной комнате. Как и все мы, Ганеев был странным человеком. Добрым и злым одновременно. Добрым он был от природы, а злость и желчность, как я теперь понимаю, были реакцией на поведение отца. Папаша Ганеева ежедневно учил сына тому, каким должен быть настоящий мужик. Настоящий мужик должен уметь всё делать своими руками, почти всегда молчать, выпятив тяжёлую челюсть, хамить в ответ на любое обращение. Короче говоря, настоящий мужик должен быть полным уродом. Ганеев, слава богу, не до конца следовал указаниям папочки. С Ганеевым можно было договориться, хотя мы часто ссорились. Вернее, он на меня наезжал, а я потом перед ним извинялся. Иначе он бы устроил мне бойкот. А бойкоты я не выношу. Лучше уж по морде получить.
Вместе с нами в группе участвовали две девицы. Брюнетка с большим бюстом и блондинка, истеричная и худая. Девицы пели. Вокал был не ахти какой, но их участие придавало группе некоторый шарм. Деревенским нравилось. После работы на поле и музыкальной репетиции мы впятером развлекались. Сиречь курили дешёвые украинские сигареты и пили вино. Если, конечно, нам удавалось вино купить. Дружба наша была крепкой. По ночам девицы приходили к нам в комнату. Брюнетка забиралась в кровать к Ганееву, а блондинка – к Коврову. Пары целовались и внимательно исследовали друг друга. А я лежал в кровати возле окна и отпускал остроумные замечания. Больше мне ничего делать не оставалось.